«Тихий Дон»: судьба и правда великого романа - Кузнецов Феликс Феодосьевич (бесплатные книги онлайн без регистрации .TXT) 📗
Я намеренно даю в подбор пейзажные зарисовки из «Тихого Дона» и «Поднятой целины», — они неразличимы. Это одна земля и один авторский почерк. Через «Донские рассказы», «Тихий Дон» и «Поднятую целину» проходят одни и те же сторожевые могильные курганы, а над ними парят могучие, гордые птицы — коршуны, беркуты, вороны. Эти птицы, неразрывно связанные с донским фольклором, проходят через все творчество Шолохова. Недаром у Григория Мелехова, как и у всей мелеховской породы — «вислый коршунячий нос» (1, 22).
«На выцветшей голубени неба — нещадное солнце, безтучье, да коричневые стальные полудужья распростертых крыльев коршуна... коршун, кренясь, плывет в голубом, — внизу, по траве неслышно скользит его огромная тень» (4, 63) — «Тихий Дон».
«Изредка пролетит в вышине ворон, древний, как эта степь, как курган над летником в снежной шапке с бобровой княжеской опушкой чернобыля. Пролетит ворон, со свистом разрубая крыльями воздух, роняя горловой стонущий клекот. Ветром далеко пронесет его крик, и долго и грустно будет звучать он над степью, как ночью в тишине нечаянно тронутая басовая струна» (4, 147) — «Тихий Дон».
«Под самой тучевой подошвой, кренясь, ловя распростертыми крылами воздушную струю, плыл на восток ворон. Бело вспыхнула молния, и ворон, уронив горловой баритонистый клекот (помните — “горловой стонущий клекот”? — Ф. К.), вдруг стремительно ринулся вниз. На секунду — весь осиянный солнечным лучом — он сверкнул, как охваченный полымем смоляной факел; слышно было, как сквозь оперенье его крыл со свистом и буреподобным гулом рвется воздух, но, не долетев до земли саженей полсотни, ворон круто выпрямился, замахал крыльями, и тотчас же с оглушительным, сухим треском ударил гром» (6, 314) — «Поднятая целина».
«Сбочь дороги — могильный курган... Летом, вечерними зорями, на вершину его слетает из подоблачья степной беркут. Шумя крылами, он упадет на курган, неуклюже ступнет раза два и станет чистить изогнутым клювом коричневый веер вытянутого крыла, покрытую ржавым пером хлупь, а потом дремотно застынет, откинув голову, устремив в вечно синее небо янтарный, окольцованный черным ободком глаз. Как камень-самородок, неподвижный и изжелта-бурый, беркут отдохнет перед вечерней ловитвой и снова легко оторвется от земли, взлетит. На закате солнца еще не раз серая тень его царственных крыл перечеркнет степь» (6, 294—295) — «Поднятая целина».
Нужно ли доказывать, что эти царственные крыла — в «Тихом Доне» ли, в «Поднятой целине» — нарисованы одним художником? Что курган на гребне по соседству с Гремячим Логом — его казаки издавна зовут Смертным — и курган рядом с хутором Татарским, который издревле называется Татарским, — описан одним писателем?
«Зимою же, когда могильный курган — в горностаевой мантии снега, каждый день в голубовато-сизых предрассветных сумерках выходит на вершину его старый сиводушный лисовин. Он стоит долго, мертво, словно изваянный из желто-пламенного каррарского мрамора; стоит, опустив на лиловый снег рыжее ворсистое правило, вытянув навстречу ветру заостренную, с дымной черниной у пасти, морду. В этот момент только агатовый влажный нос его живет в могущественном мире слитных запахов, ловя жадно разверстыми, трепещущими ноздрями и пресный, все обволакивающий запах снега, и неугасимую горечь убитой морозами полыни, и сенной, веселый душок конского помета с ближнего шляха, и несказанно волнующий, еле ощутимый аромат куропатиного выводка, залегшего на дальней бурянистой меже» (6, 295).
«Старый сиводушный лисовин» из «Поднятой целины», жадно впитывающий запахи «трепещущими ноздрями», выводит нас на еще один, исключительно важный, пласт шолоховской поэтики: запахи в его прозе.
Букет запахов и цветовая гамма в прозе Шолохова и в рассказах Крюкова не просто не совпадают, — они несопоставимы по богатству и колориту.
Для Крюкова запахи не являются органической частью поэтики природы; он оперирует ими, как правило, в бытовых описаниях. В его описаниях природы запахи присутствуют чисто формально, информационно. Чаще всего это — запахи «вообще» — «запах сирени, тополей, кизяка и каких-то дешевеньких духов» (67); «какого-то душистого вина» (234); в крайнем случае — запах «свежего сена» (197); «скошенной травы» (200); «черной полыни» (217); «сосновых стружек» (145). В засушенном букетике степных незабудок герою Крюкова чудится «весь аромат лазурного простора, степного ветра, родной земли, родного солнца» (215). Это все выспренние абстракции, не имеющие конкретного содержания. Крюков не ощущает запахов природы. Даже в своем знаменитом стихотворении в прозе «Край родной», посвященном природе и истории Дона, он упоминает лишь одно: «Укропом пахнет с огорода» (512).
В бытовых описаниях Крюков обращается к запахам постоянно, однако в его бытовой прозе запахи удивительно однообразны, их отбор подчинен одной тенденциозной задаче: обличению действительности.
«Воздух был почти тепел. Легкая примесь вокзальной вони плавала в нем» (106); «Воздух в зале был нагретый и испорченный» (116); «удушливо пахло клозетом» (119); «И снова духота, теснота, вонь» (120); «спертый воздух, сор объедков и грязь» (128); «...тяжелый запах огарков, сырости и грязных человеческих тел» (150); «В спертом воздухе чувствуется дыхание параши» (191); «запах гнили, разложения висит над улицей» (274); «кадильный фимиам — и тяжкий запах потных одежд и гнойных язв» (337); «густой и тошный запах тел человеческих» (338)...
Даже в тех случаях, когда это бытовое зловоние соприкасается с запахами природы, побеждает именно оно: «Пахло смолистым сосновым запахом, смешанным с густым запахом человеческих экскрементов и лошадиной мочи» (143). Максимум приятия и любви к изображаемой жизни слышен у Крюкова в следующей сентенции: «Но чувствуется все-таки явственный запах земли в этой тесноте, неудобстве, в спертом воздухе, — тот особый кислый, но милый русский дух, который обильно струится от трудовых армяков, лаптей, онучей, сарафанов, даже от городских жакетов и пиджаков, попавших в деревню» (184). Вот он — апофеоз «любви к народу», до которого была в силах подняться «обличительная» народническая литература с ее комплексом «вины и долга перед народом», унижающим народ чувством жалости к нему.
М. Шолохов на рыбалке. 1970-е гг.
Думается, что не только об учителе Васюхине (рассказ «Из дневника учителя Васюхина»), но в значительной степени и о себе писал Крюков: «Я знаю казацкий быт; я люблю народ свой, среди которого я вырос и которому служу, мечтаю об его счастье, скорблю о нем сердцем: я — сын народа, смело могу это сказать... И, тем не менее, я неизменно и постоянно чувствую, что что-то отрезало меня от моего народа, что на меня он смотрит уже не как на своего, со мной говорят не просто и не откровенно и я не могу подойти близко, как мои сверстники по годам, молодые казаки, к нашим милым казачкам... А между тем, как я их люблю!» (73).
Это — любовь «на дистанции», ощущение которой между рассказчиком и любимым им народом возникает неоднократно, когда читаешь Крюкова.
В прозе Шолохова этой дистанции нет. Вспомним еще раз страстный монолог об отношении к народу, к казакам, к родине подъесаула Атарщикова — характер, как указывалось выше, знаковый, занимающий особое место в «Тихом Доне»: «...Я до чертиков люблю Дон, весь этот старый, веками складывавшийся уклад казачьей жизни. Люблю казаков своих, казачек — всё люблю! От запаха степного полынка мне хочется плакать... И вот еще, когда цветет подсолнух и над Доном пахнет смоченными дождем виноградниками, — так глубоко и больно люблю...» (3, 113).
И столь же страстное — прямое, как у героя, — признание в любви к тихому Дону звучит в авторском отступлении:
«Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-солёный запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок суходолов, красноглинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездоватым следом конского копыта, курганы, в мудром молчании берегущие зарытую казачью славу... Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачьей нержавеющей кровью политая степь!» (4, 64).