В. Маяковский в воспоминаниях современников - Коллектив авторов (книги TXT) 📗
За время существования "Лефа", кроме семи номеров журнала, были выпущены "Про это" Маяковского, "Непопутчица" Брика и кой–какие другие книжки. Решено было издавать сочинения Хлебникова, но намерение не осуществилось. Хотя книжки издавались на средства Госиздата, на них сперва стояло клеймо "Издательство Леф", и лишь после появилось другое: "Госиздат–Леф".
4. Поэт–разговорщик
1924 год прошел для Маяковского под знаком поэмы о Ленине. Сперва он, по–видимому, очень много читал о Владимире Ильиче и разговаривал с людьми, хорошо знавшими последнего, потом относительно долго писал самую поэму, потом проверял на аудиториях Москвы и, наконец, вместе с "идеями Лефа" развозил по городам Союза.
Маяковский считал своим долгом написать о Ленине. Он отлично понимал, что известные строчки рабочего поэта Н. Полетаева –
Портретов Ленина не видно:
Похожих не было и нет.
Века уж дорисуют, видно,
Недорисованный портрет 26,–
несмотря на горькую правду их в то время, были, в сущности, своеобразной формулой отказа от изображения Ленина, и потому апелляция к "векам" вовсе не устраивала такого действенного человека, как Маяковский.
Он как-то писал о себе в автобиографии:
"На всю жизнь поразила способность социалистов распутывать факты, систематизировать мир". Вот эта-то способность и помогла ему справиться с гигантски трудной задачей.
В Москве я присутствовал при чтении поэмы два раза. Маяковский читал ее взволнованно и, в хорошем значении слова, расчетливо. Громадную вещь надо было во всех ее кусках донести до слушателя, и Маяковский был подготовлен к этому, он был внутренне подобран.
Ведь это был не "эпизод из жизни" Ленина, а жизнь Ленина в целом, данная не традиционно–биографически, а как жизнь вождя партии и организатора рабочего класса. И Маяковского хватало на чтение всей поэмы. Конец поэмы он читал проникновенно – никакое другое определение здесь не подойдет.
Жизнь из него била ключом, он везде успевал в эти годы и, несмотря на то что много ездил, по верному замечанию Л. Никулина, "был неотделим от московского пейзажа"26. Он выступал в Политехническом, в Доме печати, в Большом зале Консерватории, в крупнейших клубах. Но о Маяковском на эстраде уже написал очень хорошо Л. Кассиль27. К этому можно добавить немного.
Маяковский появлялся на эстраде во всеоружии из ряда вон выходящей манеры. Это был не лектор, а поэт–разговорщик. Даже более того, это был поэт–театр. И все его снимания пиджака, вешания его на спинку стула, закладывания пальцев за проймы жилета или рук в карманы, наконец ходьба по сцене и выпады у самой рампы – были средствами поэта–театра. Это был инструмент сценического воздействия. Не знаю, как в отношении всего прочего, но футуристическая выучка публичных выступлений оказалась для него небесполезна.
Театральные работники завистливо посматривали на его выступления: какой прекрасный материал пропадал для сцены!
Льстивыми аплодисментами его нельзя было купить, а в отношении свиста он был стренирован не бледнеть. Он и не бледнел и не терялся. В наибольшей степени он злился тогда, когда кто-нибудь, бездарный и надоедный; как муха, жужжал у него на докладе. Тогда он выходил из себя – не поддевать же муху на пику! А черная маленькая муха с харбинской помойки жужжала и жужжала28. Отгонять муху приходилось уже самой аудитории и чуть ли не с физическим пристрастием.
Он не раз говорил, что в нашей стране всегда в конце концов победит в литературе революционная вещь. "Но глотку, хватку и энергию иметь надо". И он их имел. Для "драк" он был прекрасно оборудован. Не забудем, что, ко всему этому, он был еще и человеком редкого полемического остроумия.
На вечере в Консерватории, отвечая на выступление Вадима Шершеневича и иронизируя над начитанностью оппонента в европейской литературе, он сказал:
– При социализме не будет существовать иллюстрированных журналов, а просто на столе будет лежать разрезанный Шершеневич, и каждый может подходить и перелистывать его 29.
Кстати, "продираться" на выступление ему тогда пришлось по черному ходу. Я тоже не мог попасть – и он забрал меня и еще несколько вузовцев с собой. Добравшись до "места назначения", он пробурчал удовлетворенно:
– Ого, как плотно: по сто грамм зрительного зала на человека.
Недавнюю досаду его – как рукой сняло.
– Сегодня я пройдусь по "новям", "нивам" и тому подобным "мирам"30,– заявлял он в Политехническом, и действительно с блеском начинал "щекотать" редакции этих журналов за их поэтическую продукцию. Его возмущали в стихах безразличные выражения, или, говоря по–типографски, гарт:
– Вот, полюбуйтесь,– говорил он и цитировал о поэте, пьющем шабли.– Ведь нет у нас этого вина, а есть вино "типа шабли", ну, и написал бы так и была бы в стихах советская черточка...
В Мастфоре (Мастерская Форегера) 31, пока та еще существовала, он выбил из седла своими репликами тамошнего конферансье Сендерова. Тот наконец взмолился:
– Владимир Владимирович, перестаньте, вы мне портите всю музыку.
– А вы, – отвечал Маяковский,– музыкой портите всю политику.
Ответ был тем более кстати, что Мастфор была предприятием эстетским.
В Доме печати об одном из своих оппонентов, издававшемся в "Земле и фабрике", он воскликнул:
– Ну, прямо "Землю и фабрику" роет!
Цитируя образчики стихов из "Перевала", он их называл "не образчиками, а дикобразчиками".
Критика Роскина, одно время что-то делавшего в Наркомпросе, он перекрестил в "Наркомпроскина"
И еще он говорил:
– В критике сплошные ненужности: лишний Вешнев и важный Лежнев.
Демьяна Бедного он однажды высмеял за выражение: "в руках Немезиды".
– Почему,– говорил он,– это пролетарскому сознанию понятнее? Мы не должны швыряться образами первых веков, черт знает что за литературы 32.
Слова эти вызвали смех всего собрания.
Чужака он сравнивал с "почтовым ящиком для плохих директив".
С Чужаком еще в "Лефе" были все время трения и нелады, но как только Чужак ушел, Маяковский характеризовал положение "блистательным: все вопросы разрешаются коротко, без споров". Это отчасти было полемическим заявлением (на совещании работников левого фронта в помещении Пролеткульта), но отношение Чужака к "Лефу", а позднее к "Новому Лефу" и на самом деле колебалось между худым миром и недоброй ссорой. Чужак сидел в Пролеткульте и редактировал журнал "Горн". Это был "Леф", как его понимал Чужак – вот это действительно была скучища!
Я был на совещании в Пролеткульте в первый день и не был во второй. Во всяком случае, на этом совещании, сотрудников журнала "Леф", или как их сердито называл Чужак: "товарищей–гениев", "старых спецов художества" и "литераторов",– пытались уговорить принять, в подражание партии, жесткие организационные формы, но Маяковский резко воспротивился этому. Чужаку не удалось повторить здесь своих владивостокских неистовств, и игра в организацию не состоялась33.
Подобные предложения превратить творческое содружество в организацию неоднократно, вплоть до самороспуска Рефа, повторялись разными людьми. Но никогда они не имели успеха у Маяковского.
Другое дело – журнал. Журнал это содружество, а содружество он любил. Иметь "свой журнал" – это импонировало тогда Маяковскому, несмотря на то что именно он, Маяковский, мог печататься везде.
"Новый Леф" начал издаваться с января 1927 года и выходил два года подряд. В отличие от "Лефа" он появлялся регулярно и не свертывался на лето. Он в большей степени, чем его предшественник, был программным, художественно–групповым журналом, на страницы которого не "ходят в гости" и не встречаются по принципу "сборища" или "посиделок", а встречаются по признаку единых задач и методов.