Русский канон. Книги XX века - Сухих Игорь Николаевич (книги регистрация онлайн бесплатно .txt) 📗
Но Свободин прав в другом своем утверждении: художественной единицей Эрдмана становится не реплика-абзац, а реплика-фраза, реприза, так и напрашивающаяся на смех и аплодисменты.
«КЛЕОПАТРА МАКСИМОВНА. Олег, я признаюсь тебе: моя мама была цыганкой. Ее тело лишало ума, как гром. С пятнадцати лет я стала вылитой матерью. Помню в Тифлисе я поехала на извозчике покупать себе туфли, и что же ты думаешь, приказчик сапожного магазина не сумел совладеть с собой и так укусил меня за ногу, что меня увезли в больницу. С тех пор я ненавижу мужчин. Потом меня полюбил иностранец. Он хотел одевать меня во все заграничное, но я говорила “Нет!”. Тогда меня стал обожать коммунист. Мой бог, как он меня обожал. Он сажал меня на колени и говорил: “Капочка, я открою перед тобой мир, едем в Алупку”. Но я говорила: “Нет!” И он проклял меня и вышел из партии. Потом меня захотел один летчик. Но я рассмеялась ему в лицо. Тогда он поднялся над городом и плакал на воздухе, пока не разбился. И вот теперь Подсекальников. Женщины падали перед ним как мухи. Раиса грызла от страсти стаканы и дежурила возле его дверей, но он хотел только меня. Он хотел мое тело, он хотел меня всю, но я говорила: “Нет!” Вдруг – трах, юноши не стало. С тех пор я возненавидела свое тело, оно пугает меня, я не могу оставаться с ним. Олег, возьмите меня к себе!»
Этот монолог женщины трудной судьбы, с одной стороны, пронизан прорастающими в другие эпизоды комедии лейтмотивами («Нет!», тело, ненависть к мужчинам, скрывающая тягу к ним), с другой же – членится на краткие фрагменты, часто отдельные предложения, каждое из которых строится по принципу парадокса, гротеска и требует подчеркнутости, почти стихотворной выделенности каждого фрагмента.
«Помню в Тифлисе (…) я поехала на извозчике (?) покупать себе туфли (…), и что же ты думаешь, (!) приказчик сапожного магазина не сумел совладеть с собой (!!) и так укусил меня за ногу, (!!!) что меня увезли в больницу (…)»
«Тогда меня стал обожать коммунист. (…) Мой бог, как он меня обожал. (!) Он сажал меня на колени (?) и говорил: (…) “Капочка, я открою перед тобой мир (!!), едем в Алупку”. (!!!)».
Возможно, компенсацией этого тормозящего действие беспощадного остроумия становится внешняя подвижность персонажей. Герои «Самоубийцы» не просто входят или выходят, но – вбегают, убегают, возникают, вскакивают, выскакивают, устремляются, мечутся, бросаются пулей в свою комнату.
В финале Виктор Викторович тоже вбегает с последней запиской самоубийцы Питунина. Занавес падает под траурный марш.
«Это пьеса о том, почему мы остались жить, хотя все толкало нас на самоубийство.
А сам Эрдман обрек себя на безмолвие, лишь бы сохранить жизнь» (Н. Мандельштам).
Эрдман – еще один (наряду с Булгаковым, Зощенко) автор двадцатых годов, вышедший из гоголевской чугунной шинели («Учитель, прикрой меня своей чугунной шинелью»). Самый юный, он оказался и самым слабым. Он сломался раньше и безнадежнее.
Он попрощался с театром там, где совсем недавно прославился – после представления «Леса» в Театре Мейерхольда. Мизансцену ему придумал вечный выдумщик Мейерхольд.
«Публика продолжала аплодировать. Труппа продолжала аплодировать. “Хочешь раскланиваться за Островского?” – спросил меня гениальный мастер. “За Островского, – отвечал я, – почему нет, если только это не обидит Гоголя”. “Пустое”. Тогда твердыми уверенными шагами я вышел на сцену. Вся картина должна быть изображена так: с одной стороны стояла аплодирующая труппа (аплодирующая по инерции, так как она не знала, что вместо Мейерхольда появлюсь я), с другой стороны стоял аплодирующий Мейерхольд (аплодирующий от полного сердца, так как он знал, что аплодирует Островскому), внизу стояла аплодирующая публика, которая совершенно не знала, кому она аплодирует, а посредине сцены стоял я и отвешивал поясные поклоны труппе, Мейерхольду и публике. Зина убежала со сцены. Олеша упал со стула. Уходя за кулисы, я понял, что я прощался с Советским театром. Все» (письмо Х. Л. Локшиной, ноябрь 1930 г.).
Запрещенный в тридцать втором, арестованный в тридцать третьем, награжденный в пятьдесят первом, он стал другим человеком.
Император Николай когда-то хвалил Николая Полевого, редактора лучшего русского журнала, после его закрытия перешедшего на писание патриотических пьес: «Вот чем ему надо заниматься, а не издавать журналы».
Через столетие, посмотрев «Смелых людей» (фильм получил Сталинскую премию второй степени в 1951 году) вождь мог молвить что-либо подобное: «Вот чем ему надо заниматься, а не писать пьесы».
Вряд ли Эрдман думал о страшном выходе Маяковского или – позднее – Фадеева. Но он и не стал бесконечно оправдываться и сводить счеты с судьбой, подобно Олеше или Зощенко.
Он сменил судьбу, спрятался в поденщину – в кино для детей и взрослых детей, в мультипликацию и цирк, в игру на ипподроме. В разные годы он сочинял интермедии к театральным постановкам, становясь соавтором Шекспира, К. Гоцци, водевилиста Д. Ленского и даже бывшего товарища по имажинизму Есенина («Пугачев» в Театре на Таганке). Любимая каламбурная игра здесь еще присутствует, но время, конфликт, персонажи продиктованы другими поэтами.
Тексты интермедий сочинял все-таки дальний родственник автора «Самоубийцы», а сценарии кинокомедий и мультфильмов – так и просто однофамилец. «“Вам не надо в этом фильме сниматься”, – предупреждает Эрдман вызванного на пробы актера. – “Почему? меня же вызвали”. – “Нет, не надо сниматься. Сценарий плохой. <…> Пробоваться не надо и сниматься не надо. Сценарий я знаю, я сам его написал”» (С. Юрский).
Потеряв фабулу своей жизни, Эрдман так и не смог больше реализовать ни одну драматическую фабулу. От задуманного «Гипнотизера» («В провинциальный город приезжает гипнотизер, и во время сеанса гипноза всех заставляет говорить правду, и тут-то все самое интересное и начинается, так как говорят правду руководящие работники». – Н. Чидсон) остались лишь наброски.
В автобиографии 1953 года старательно перечислены инсценировки и переделки, написанные в соавторстве сценарии, но «Самоубийца» даже не упомянут.
И в последние годы он оставался легендой, но – давно ушедшей.
Молодой поэт и переводчик, впервые увидев Эраста Гарина, Гулячкина из мейерхольдовского «Мандата», восхищенно шепчет: «Ведь он к Эрдману в ссылку ездил! Он Мейерхольда видел!» После чего ироничный Д. Самойлов подзывает самого актера: «Полюбуйтесь, до чего изменились времена. Не Ленина, а Эрдмана видел!» (Г. Ефремов).
Те же, кто был знаком с автором «Мандата» лично, не могли не наталкиваться на драму.
«Однажды мы засиделись допоздна, закусывая ломтиками лимона коньяк. Я спросил Эрдмана: “Николай Робертович, вы… довольны своей судьбой?” Он задумался, ничего не ответил на мой вопрос, а немного погодя произнес: “Давайте-ка лучше выпьем!..” На эту тему Эрдман, видимо, не хотел говорить» (К. Минц).
«…Легкомыслие поэта вполне уживалось с особой интонацией его глаз. Глаза Николая Робертовича сообщали то, что он, может быть, никому ни разу не сказал. А сказал его товарищ и по цеху и по печали – Михаил Булгаков, словами своего Мастера: “Меня сломали. Мне скучно, и я хочу в подвал”. <…> Особенно явственно цитата из “Мастера и Маргариты” совпадала с выражением его глаз в последний год» (В. Смехов).
«А Николай Робертович, умирая, сказал мне там, в больнице, знаете: “В-видимо, Юра, вы были п-правы, когда втягивали меня все время в игру! Ведь, ну уж, я же долго играл и на бегах, но почему-то вышел из игры в искусстве, а уж, наверное, так суждено, надо уж до конца играть”» (Ю. Любимов).
Он выбрал участь Подсекальникова: я хочу жить, как угодно, но жить…
Хотя в двадцать третьем году, молодым имажинистом, еще до всякой легенды, примерял на себя судьбу Феди Питунина.