Лексикон нонклассики. Художественно-эстетическая культура XX века. - Коллектив авторов (читать полностью книгу без регистрации .TXT) 📗
В последовательном противостоянии редукции герменевтики к разработке методологии интерпретации текстов (Э. Бетти), Г. выдвигает понятие Wirkungsgeschichte — «действенной истории», которая заключается, с одной стороны, в определенности всякого акта истолкования текста предшествующей историей (традицией) ее интерпретаций, а с другой стороны, во включенности этого акта в традицию. Сегодняшняя интерпретация традиции — тоже момент традиции; всякое истолкование и определено традицией, и «соопределяет» последнюю. Подчеркивая момент «принадлежности традиции», Г. отмежевывается от концепции «исторического сознания» Дильтея, верящего в возможность объективного познания прошлого укорененным в настоящем исследователем. В континууме традиции нет ни прошлого, ни настоящего, и Шекспир вполне может выступать как современник Софокла; в «событии понимания» нет ни объекта, ни субъекта, т. к. интерпретатор и его предмет равным образом причастны традиции.
Парадигматическое значение для герменевтического опыта имеет «опыт искусства». В противовес концепции «эстетического суждения» Канта, Г. вслед за Гегелем трактует искусство как способ познания, как самостоятельный «опыт истины». Апелляция к Гегелю необходима Г. для заострения своего расхождения со Шлейермахером: задача герменевтики заключается не просто в «реконструировании», а в известном смысле в «конструировании» — во включении опыта истины, переживаемого благодаря произведению искусства, в структуру опыта интерпретатора. Однако союз философской герменевтики с философией Гегеля непрочен. Исходный пункт Гегеля — самопознание абсолютного духа, т. е. бесконечная мощь от рефлективного сознания, тогда как Г. отправляется от принципиальной конечности человека и его рефлективных усилий. Г. отрицает поэтому и возможность «снятия» менее совершенных форм культурных образований более совершенными. Традиция дана человеку в первую очередь и по преимуществу как языковая традиция. Мы «живем в традиции» в той мере, в какой мы «живем в языке». Как и Хайдеггер, Г. расматривает язык не в качестве инструмента или знака того или иного произвольно избираемого содержания, а как «медиум» раскрытия бытия. Универсальность языка как медиума влечет за собой универсальность герменевтики. «Бытие, которое может быть понято, есть язык» — этот провокативный тезис Г. означает лишь следующее: все, что мы в состоянии понять, опосредовано языком, а все, что опосредовано языком, мы в состоянии понять.
В полном соответствии со своим тезисом, что герменевтика — прежде всего практика, Г. выступает как практикующий интерпретатор, беря в качестве предмета и историю философии (Платон, Аристотель, Гегель, Гуссерль, Хайдеггер), и историю литературы (Гёте, Рильке, Гёльдерлин, Пауль Целан)».
(В. С. Малахов, цит. по: Культурология. XX век. Энциклопедия. Т. 1. СПб, 1998. С. 138–139)
В плане собственно эстетическом Г. значим, прежде всего, своей общей герменевтической методологией. Его общефилософские принципы понимания, интерпретации, выявления смысла вполне актуальны и для эстетической сферы, в частности для интерпретации современного искусства, и они составили философский фундамент многих современных искусствоведческих и эстетических исследований. Сам Г. также посвятил ряд специальных работ вопросам эстетики, искусства, литературы, подчеркивая, что произведение искусства относится к разряду специфических текстов, к которым применима герменевтическая методология.
В целом он придерживался основных положений классической эстетики, но в своей, иногда достаточно оригинальной интерпретации, и стремился обосновать их применимость не только к искусству вообще, но и к современному модернистскому (или, как он называл, «непредметному») искусству. Пытаясь добраться до эстетического смысла этого искусства (живописи, пластики), Г. обращается к трем главным принципам традиционного искусства: подражанию, выражению и обозначению в самых широких смыслах этих понятий. Для этого он вспоминает основополагающие эстетические выводы Канта, Аристотеля, Платона, Пифагора (идет вспять по истории эстетического сознания). У Канта он акцентирует внимание на игре духовных сил, вызываемой настоящим произведением искусства, в результате которой реципиент испытывает «незаинтересованное», «внепонятийное удовольствие», и утверждает «рефлексивную игру» в качестве основы любого искусства. У Аристотеля его внимание привлекает узрение эстетического смысла искусства в «радости от подражания», сводящейся к «радости узнавания», суть которого заключается в том, что констатируется бытийственность данной вещи, реальность ее присутствия. Аристотелевский смысл подражания Г. видит не в «отсмысливании» изображенного от изображения, но в их «неотличении, идентификации». Именно в этом видит он суть механизма узнавания в процессе миметического поведения, ибо «при подражании приоткрывается … как раз подлинное существо вещи». При неоднократном видении вещи (или ее изображения), о чем и свидетельствует собственно ее узнавание, отпадают ее случайные черты и сохраняется нечто сущностное, ее «непреходящий гештальт». Аристотелевское узнавание (сопровождающееся удовольствием), развивает далее этот мотив Г., — не только узнавание и утверждение в бытии визуальной сущности вещи. Это еще в известном смысле и узнавание реципиентом самого себя, опыт его осваивания в мире. «Искусство, какого бы рода оно ни было — аристотелевское учение здесь, похоже, совершенно безупречно, — есть род узнавания, когда вместе с узнаванием углубляется наше самопознание и доверительность наших отношений с миром». Для обозначения этого специфического понимания миметической функции искусства Г. вводит понятие «герменевтической идентичности», утверждающей в модусе особого неформализуемого понимания идентичность произведения искусства чему-то иному или (что характерно для современного искусства особенно) самому себе. Произведение искусства видится им как своеобразная «игровая площадка», на которой совпадают «узнавание и понимание».
Однако узнавание (= подражание), согласно Г., как и выражение и обозначение, не характерны для современного искусства. Эстетика Канта и Аристотеля малоэффективны в этом плане; он идет глубже в историю и находит то, что желал найти, у Пифагора — в его понимании мимесиса (= вещи), как тенденции к упорядочиванию согласно космическому строю, глобальному миропорядку, «гармонии сфер», основанной на законах чисел. Число и порядок — вот те древнейшие эстетические принципы, которые лежат в основе любого искусства, и они при некоторой смысловой модификации могут быть усмотрены и в современном искусстве. Это, конечно, иное понимание порядка (и числа), не пифагоровское (которое знало устойчивый космопорядок, музыкальный порядок и порядок в душе) и не христианское (которое в дополнение знало еще порядок истории), а постиндустриальное, не знающее ничего устойчивого, ничего вечного, неизменного, но все-таки сохраняющее некое смутное представление о какой-то упорядоченности. Поэтому наиболее общим принципом искусства Г. считает ощутимое присутствие в произведении «упорядочивающих духовных энергий», которые могут привести или к созданию некоего самобытного целостного художественного микрокосма, или напомнить нам о каком-то фрагменте культуры, или «при полной немоте» (изобразительно-выразительно-семиотической) явить некую «прадревнюю близость чистых пифагорейских начертательныix и цветовых гармоний». К «непредметному» искусству современности Г. относит только последний случай, что вполне понятно, ибо он впрямую соответствует поискам Кандинского, Малевича, Мондриана и многих других беспредметников, а также некоторых конструктивистов (см.: Конструктивизм). Однако очевидна и более широкая значимость всей концепции искусства современного герменевта для художественной культуры XX в. от авангарда до постмодернизма.
Это относится и к пониманию Г. принципиально символического характера любого искусства. Здесь он солидарен со многими классическими теориями символизма, но дает опять же свою интерпретацию символа и основывающегося на нем искусства. Символ, в его понимании, родствен игре, ибо сущность его заключается в самотождественности и самодостаточности. Символ, как и игра, как и основанное на нем произведение искусства, «сам воплощает то значение, к которому отсылает, и даже делает его возможным»; «содержит свое значение в себе». В этом плане он подобен евхаристическому хлебу и вину, которые не «означают» что-то, но «суть плоть и кровь Христовы». Так же и «произведение искусства не столько указывает на что-то, сколько содержит в себе то, на что указывается. Иными словами: произведение искусства означает приращение бытия». Смысл символичности искусства, в понимании Г., смещается с традиционно семиотического уровня на онтологический. Естественно, что такое понимание искусства никак не зависит от его материала, формы и способа бытия и может быть распространено на самые крайние направления и проявления, характерные не только для авангарда и модернизма, но и для многообразных артефактов и арт-практик ПОСТ-культуры (см. ПОСТ-), ибо критерии наличия «приращения бытия», «герменевтической идентичности» или даже ощущения «упорядочивающих духовных энергий» глубоко интуитивны и субъективны.