В. Маяковский в воспоминаниях современников - Коллектив авторов (книги TXT) 📗
С Красной Армией, освободившей Украину, вернулись друзья детства, весна опять стала весной, из Москвы пришли письма, приехали люди.
Однажды на улицах появились афиши. Поэт–футурист Алексей Чичерин обещал "бархатным благовестом голоса" прочесть поэму Владимира Маяковского "Человек".
Мы пошли большой компанией, заняли весь первый ряд, по каким-то контрамаркам.
Трудно было настроиться серьезно, когда на эстраду вышел высокий человек с неправдоподобно раскосыми дикими глазами под великолепным размахом бровей, в дамском белом кимоно с узорами и большим бантом на груди.
Но он нахмурился в ответ нашим улыбкам,– скрестил на груди полуголые мускулистые руки; набрал воздуху, и низкий, действительно бархатный, прекрасно поставленный голос, как орган, зарокотал,– сначала тише:
Священнослужителя мира, отпустителя всех
грехов,– солнца ладонь на голове моей.
Благочестивейший из монашествующих –
ночи облачение на плечах моих.
Потом громче, все нарастая, нарастая:
Дней любви моей тысячелистое Евангелие целую.
Звенящей болью любовь замоля...
Каждому знакомо, как внутри что-то обрывается и замирает, как перехватывает дыхание, пересыхает в горле и горячая дрожь бежит по спине.
Так я впервые слушала стихи Маяковского с голоса.
Мы помешались на Маяковском. Книг его у нас не было. По памяти восстанавливали целые куски, повторяя запомнившиеся на лету строчки. На занятиях по фармакологии иначе не разговаривали:
За стенками склянок столько тайн...
И, когда что-нибудь нравилось:
Прелестная бездна.
Бездна – восторг.
Я училась на медицинском факультете и работала в журнале "Пути творчества" не то секретарем, не то литературным сотрудником. Не помню толком, что именно я там делала, но помню груды рукописей, ласковую улыбку Чапыгина и задиру Петникова. Петникова я побаивалась и недолюбливала за вечные придирки. Но все изменилось, когда я узнала, что он не только знаком с Маяковским, но что у него есть "Все сочиненное". Всякими правдами и неправдами я выклянчивала у него книгу. Петников упирался:
– Переведите мои стихи на немецкий – подарю!
Пришлось перевести.
И книжка "Все сочиненное Владимиром Маяковским" стала моим первым гонораром за перевод.
Опускаю лирические детали первого свидания со "Всем сочиненным". Через две недели я знала всю книжку наизусть, и меня можно было "заводить на Маяковского", как граммофон, в любое время, с любой строчки.
Хотя в Москву проехать было еще очень трудно, но в июле мне все же удалось туда попасть.
Я взяла с собой перевод каких-то кусочков и твердо решила прочесть их самому Маяковскому лично, несмотря на предостережения Петникова: "Вы поосторожнее... Еще нарветесь... Он такой..."
Маяковский представлялся огромным, громкоголосым, почему-то обязательно рыжим и не особенно стесняющимся в выражениях.
Так буквально и всерьез я воспринимала его ранние стихи.
И вот я в Москве.
Москва в июле двадцатого года была очень тихой, бестрамвайной, безмагазинной. После дождя – непролазная грязь, звонко шлепают по ней деревянные подошвы. "Мясницкие ухабы", сейчас сохранившиеся только в стихах Маяковского8, тогда по–настоящему хватали за ноги сонных извозчичьих кляч, вокруг Иверской толпился темный люд – не в религиозном, а в уголовном смысле,– бывшие просвирни торговали в Охотном ряду горячей пшенной кашей на воде и мутным сладковатым пойлом, называвшимся, по старинке, "сбитнем". На Сухаревке у красной квадратной башни продавали горсточками сахар и пачками – валюту, старые барыни торговали страусовыми перьями, кружевами, бисерными сумочками, а рядом горланили, судились и рядились какие угодно осколки и ошметки какого угодно прошлого.
Еще не начался нэп, еще разворачивали длинные ленты дензнаков и в каком-то клубе ставили скетч про белых эмигрантов, у которых умер дядя в "Рюсси Совьетик". Парижские родственники получают извещение об оставленном им наследстве. Собирается всё семейство, глава семьи, в старом камергерском мундире, с заплатками на самых фарсовых местах, прочтя письмо сквозь лорнет, восторженно восклицает: "О, кель бонёр, какое счастье! Он нам оставил пять миллионов!" На этой реплике занавес опускался и весь зал долго и дружно хохотал: в те дни пара чулок стоила миллиона полтора!
Мы гостили в деревянном домике на Разгуляе, у родственников моей подруги, с которой вместе собирались осенью перевестись в Московский университет.
Из университета с Моховой я позвонила в РОСТА. Очень хорошо помню темную телефонную будку, вспотевшую от волнения ладонь с судорожно стиснутой трубкой, в которой сначала – чей-то канцелярский голос, потом – удаляющиеся шаги, потом – шаги приближающиеся и, наконец,– густое, спокойное: "Я слушаю!"
Стараясь говорить как можно деловитей, я объяснила, что вот, мол, перевела стихи, хочу прочесть переводы, говорю из университета (тоже для солидности, чтоб не принял за девчонку, за поклонницу), могла бы зайти в РОСТА – адрес у меня есть.
– Что же, товарищ, очень рад. Приходите непременно. Вы знаете, как попасть?
От Моховой до Малой Лубянки я неслась бегом. Наконец я в РОСТА – в канцелярии, в коридоре, у двери художественного отдела.
Дверь закрыта. Стучу.
– Войдите.
И в большой комнате, у длинного стола, заваленного плакатами, я увидела огромного бритоголового человека. Смущенно улыбаясь, как провинившийся гимназист, смотрел он на рыжую тоненькую и большеглазую женщину, которая явно за что-то его отчитывала.
Это было так неожиданно, так разительно расходилось с моим представлением о Маяковском, что я растерянно остановилась в дверях.
Маяковский обернулся. Я назвала себя.
– Вот, Лиличка, я тебе говорил: товарищ переводит мои стихи. Я-то по–немецки не очень, а Лиля Юрьевна послушает.
– Ну, читайте! – сказала Лиля и улыбнулась.
Должно быть, не зря я и сейчас, через столько лет, помню ослепительность этой улыбки, просиявшие в ответ глаза Маяковского и сразу пропавшее напряжение первых минут.
Перевод слушали деловито, внимательно. Я прочла какие-то пробные отрывки – какие именно, не помню. По–моему, это была вообще первая попытка перевести Маяковского на другой язык. По ритму, по созвучиям вышло похоже, поэтому на слух понравилось Маяковскому. Лиля Юрьевна отнеслась строже, сказала, что надо попробовать перевести целую вещь – тогда будет виднее.
Маяковский сразу предложил перевести "Третий Интернационал". Он прочел незнакомые мне стихи полным голосом, как только он один умел читать. Помогая мне выйти из оцепенело–восторженного молчания, Лиля Юрьевна спросила, какие еще языки я знаю.
Услышав про английский и французский, Маяковский сказал:
– Слушайте, а что, если попробовать перевести подписи для завтрашнего "Окна"?
Тогда в Москве готовились к встрече делегатов второго конгресса Коминтерна. Мысль пустить очередное "Окно сатиры" с подписями на трех языках страшно понравилась Владимиру Владимировичу. Меня поразило, как он, узнав, что именно человек умеет делать, тут же нашел место этому уменью, включив в общую, нужную работу новое, еще необкатанное колесико. Мне выдали текст стихов, Маяковский показал не совсем готовое "Окно" и подробно объяснил, каким оно будет в окончательном виде, чтобы понятней были подписи 9.
Когда я собралась уходить, он сказал:
– Значит, завтра будем ждать,– вы обязательно сделайте!
– Не знаю... Если выйдет...
– Надо, чтоб вышло.
Это был уже приказ. Я ушла в том счастливом, приподнятом состоянии, в котором можно сделать все, раз это нужно, раз этого требует дело, особенно если командует этим делом сам Маяковский!