Русский канон. Книги XX века - Сухих Игорь Николаевич (книги регистрация онлайн бесплатно .txt) 📗
Точно так же, играя в слова, горько каламбуря, автор обнажает смысл других заглавных букв советского новояза. Год великого перелома (коллективизации) превращается в Год Великого Перешиба, Великий Перелом русского хребта, Мужичью Чуму. Аббревиатура правящей партии со ссылкой на московских рабочих расшифровывается как Второе Крепостное Право (большевиков).
Большая Буква в «Архипелаге ГУЛАГ» – это большая ложь.
Лишь в центральном символе да еще в двух-трех случаях за ней закреплен положительный смысл прежней культуры. «Фамилия!.. Я – Межзвездный Скиталец! Тело мое спеленали, но душа – не подвластна им» (ч. 2, гл. 4).
Поэтому имя главного героя книги логичнее писать не с большой, а с маленькой буквы. «Архипелаг ГУЛАГ» – книга-памятник неизвестному зэку.
Каждая глава – изображение очередного этапа его крестного пути по Архипелагу или его преследователей и гонителей, или карающих учреждений государственной Машины. «Распыленные» биографии реальных людей укладываются в план книги по принципу монтажа однородных фрагментов (кинематографическая терминология и приемы не случайно потом окажутся столь важными в «Красном колесе»). Иногда эти истории-кадры довольно пространны. Но общий принцип композиции отчетливее проявляется там, где скорость изображения нарастает, сюжеты-кадры начинают калейдоскопически мелькать, монтироваться как в немом кино, вызывая странное ощущение – несоответствия между серьезностью, трагичностью материала и «мультипликационностью» самого изображения (эстетическим результатом оказывается какой-то нервный, дребезжащий смех).
«Надо воздать Органам (вновь большая буква! – И. С.) заслуженное: в век, когда речи ораторов, театральные пьесы и дамские фасоны кажутся вышедшими с конвейера, – аресты могут показаться разнообразными. Вас отводят в сторону в заводской проходной, после того как вы себя удостоверили пропуском, – и вы взяты; вас берут из военного госпиталя с температурой 39° (Анс Бернштейн), и врач не возражает против вашего ареста (попробовал бы он возразить!); вас берут прямо с операционного стола, с операции язвы желудка (Н. М. Воробьев, инспектор крайнаробраза, 1936) – и еле живого, в крови привозят в камеру (вспоминает Карпунич); вы (Надя Левитская) добиваетесь свидания с осужденной матерью, вам дают его! – а это оказывается очная ставка и арест! Вас в «Гастрономе» приглашают в отдел заказов и арестовывают там; вас арестовывает странник, остановившийся у вас на ночь Христа ради; вас арестовывает монтер, пришедший снять показания счетчика; вас арестовывает велосипедист, столкнувшийся с вами на улице; железнодорожный кондуктор, шофер такси, служащий сберегательной кассы и киноадминистратор – все они арестовывают вас, и с опозданием вы видите глубоко запрятанное бордовое удостовереньице» (ч. 1, гл. 1).
«Известен лагерный анекдот, что осужденная баба долго не могла понять, почему на суде прокурор и судья называли ее “конный милиционер” (а это было “контрреволюционер”!). Посидев и посмотрев в лагерях, можно признать этот анекдот за быль. Портной, откладывая иголку, вколол ее, чтобы не потерялась, в газету на стене и попал в глаз Кагановичу. Клиент видел. 58-я, 10 лет (террор)… Пастух в сердцах выругал корову за непослушание “колхозной б…” – 58-я, срок… 16-летний школьник-чувашонок сделал на неродном русском языке ошибку в лозунге стенгазеты. 58-я, 5 лет… Григорий Ефимович Генералов (из Смоленской области) обвинен: “пьянствовал потому, что ненавидел Советскую власть” (а он пьянствовал, потому что с женой жил плохо), – 8 лет» и т. д. (ч. 3, гл. 10 – всего в этом фрагменте «какие бывают контрреволюционеры» около сорока историй-кадров).
Образ, возникающий таким путем, весьма отличен как от традиционного романного характера, так и от свидетельства очевидца, фактичности мемуара. Его можно обозначить как образ-суммирование. Он не психологичен, а обобщенно-статуарен, ибо прямо выражает логику авторской мысли, иллюстрирует ее. В традиции XIX века ближе всего к Солженицыну оказывается, как ни странно, Чехов. «Остров Сахалин» – неожиданный, но прямой родственник «Архипелага ГУЛАГ».
Как старые художники в углу большого полотна, автор скромно, не вдаваясь в подробности – вписывает в историю неизвестного зэка и свой автопортрет. («Не как повод, не как довод, Тихой нотой в общий хор В длящийся извечно спор Я введу свой малый опыт».) Он рассказывает историю своего ареста и следствия, пути в лагерь и на каторгу, жизни в ссылке, даже попытки вербовки сексотом. Он выходит за пределы Архипелага: вспоминает о юности и фронте, забегает вперед, обращаясь ко временам публикации «Одного дня Ивана Денисовича», бесед с большими советскими начальниками, поездки на ненужный теперь никому Беломорканал в начале шестидесятых годов.
В целом эти фрагменты (их около тридцати) составляют страниц сто пятьдесят – скромную часть исследования могучего племени зэков. Причем автор как герой ничем не выделяется из общей массы: ни проницательностью, ни отвагой, ни иными нравственными качествами. Напротив, он все время подчеркивает, что, сложись обстоятельства по-иному, он мог бы оказаться на другой стороне, среди «Муравьевых, которые вешают».
«Чтобы белыми мантиями праведников не шибко переполаскивать, спросим себя каждый: а повернись моя жизнь иначе – палачом таким не стал бы и я? Это – страшный вопрос, если отвечать на него честно…» (ч. 1, гл. 4).
«Лощеный белолицый непробиваемый сфинкс, символ “Новой России”, как понимали на Западе. А что, если прийти к нему с каким-нибудь прошением? С прошением просунуть голову в его кабинет? Ведь как гаркнет! Ведь прищемит!.. А в другой раз думаю: а из меня? А почему бы из меня за двадцать лет не сделали такого генерала? Вполне бы» (ч. 3, гл. 9).
Но в книге есть и другая ипостась автора (здесь все-таки приходится написать – Автора). Это не персонаж, а субъект речи – историк, комментатор, судья времени и героев, в том числе и себя прежнего. В противоречии со всеми канонами «научности», объективности, голос Автора звучит с каждой страницы книги, ни на минуту не оставляя нас наедине с голым фактом. «Исследование» Солженицына – «художественное» именно по причине пронизанности каждого фрагмента, каждой клетки повествования субъективной интенцией, пафосом, страстью. Причем диапазон авторского голоса, очень широк, охватывает весь спектр эстетических эмоций.
Главы о становлении советского Закона (ч. 1, гл. 8—10) строятся как заметки на полях «книги обвинительных речей неистового революционера, первого рабоче-крестьянского наркомвоена, Главковерха, потом – зачинателя Отдела Исключительных судов Наркомюста (готовился ему персональный пост Трибуна, но Ленин этот термин отменил), славного обвинителя величайших процессов, а потом разоблаченного лютого врага народа Н. В. Крыленко». Автор здесь – язвительный, злой сатирик, с помощью курсивов, смешения стилей, параллельного изложения собственной версии событий превращающий неправедный Суд в суд над ним самим.
«Например, петроградские интеллигенты решили в случае прихода Юденича “прежде всего озаботиться созывом демократической городской думы” (то есть, чтоб отстоять ее от генеральской диктатуры).
Крыленко: – Мне хотелось бы им крикнуть: “Вы обязаны были думать прежде всего – как бы лечь костьми, но не допустить Юденича!!”
А они – не легли,
(Впрочем, и Николай Васильевич не лег.)
А еще есть такие подсудимые, кто был осведомлен! – и молчал. (“Знал-не сказал” по-нашенскому.)…
Нет меры их злодеяниям! Да не будет же удержу и пролетарской каре!
Как при падающем киноаппарате, косой неразборчивой лентой проносятся перед нами двадцать восемь дореволюционных мужских и женских лиц. Мы не заметили их выражений! – они напуганы? презрительны? горды? <…>
А кто эта женщина молодая промелькнула?
Это – дочь Толстого, Александра Львовна. Спросил Крыленко: что она делала на этих беседах? Ответила: “Ставила самовар!” – Три года концлагеря!» (ч. 1, гл. 8).