В. Маяковский в воспоминаниях современников - Коллектив авторов (книги TXT) 📗
Позднее он рассказал мне, что и ему также не хотелось фиксировать в своей памяти этот трагический облик умершего. Он должен остаться "живой с живыми".
"Маяковский был, прежде всего, куском напряженной горящей жизни",– сказал Луначарский на траурном митинге 17.
Его речь произвела на огромную массу людей, пришедших прощаться с Маяковским, сильнейшее впечатление: она заставила вместе со скорбью об утрате почувствовать гордость нашим современником, поэтом нашей революции.
В годовщину смерти поэта, 14 апреля 1931 года, в Коммунистической академии на вечере памяти Маяковского Луначарский в своей речи сказал: "Не все мы похожи на Маркса, который говорил, что поэты нуждаются в большой ласке. Не все мы это понимаем и не все мы понимали, что Маяковский нуждается в огромной ласке, что иногда ничего так не нужно, как душевное слово" 18.
Анатолию Васильевичу не в чем было упрекать себя: у него Маяковский всегда находил и понимание и ласку.
Л. Н. Сейфуллина . Встречи с Маяковским
Стояла страшная зима. Молодую Российскую республику изнуряли иноземные и отечественные враги. Москва была в блокаде. В столице обширного и богатого государства не хватало хлеба и топлива. Но в молодом советском государственном организме жила молодая сила. В голодной и холодной Москве советские люди жили молодо и бодро.
Мы, работники просвещения, были вызваны в столицу из разных мест огромной республики для расширения собственного нашего образования. В систему нашего личного просвещения животворной силой вливалось искусство. Наше общежитие находилось близ Новодевичьего монастыря, на Усачевке. Нас вселили в старинный и ветхий деревянный двухэтажный домишко. Это было "Убежище для благородных вдов и сирот", организованное неизвестным нам Гензелем. "Благородных" разместили наверху, нам отвели нижний, очень холодный этаж. Согревались мы в основном неуклюжей физкультурой и быстрой ходьбой на занятия, назначенные в разных концах Москвы: то в Университете имени Шанявского (теперь Высшая партийная школа), то на Остоженке в Наркомпросе, то в Малом Харитоньевском, в Отделе внешкольного образования. Топили по ночам, разбирая для этого гнилые деревянные заборы Усачевки.
Как-то, в студеное утро, – числа и месяца не помню, – увидели мы на уцелевшем от наших рук заборе афишу. Она сообщала, что "сегодня, в Политехническом музее, состоится диспут футуристов с имажинистами. От имажинистов выступит Сергей Есенин, от футуристов – Владимир Маяковский. Председательствует Валерий Брюсов" 1. Великое дело для человека – радость. Одно сознание, что сегодня вечером увидим "вживе и въяве" творцов русской поэзии, услышим их живой человеческий голос, согрело нас незабываемым восторгом. Не беда, что не ходят трамваи, что от Усачевки до Лубянки – шесть или больше километров расстояния, что у нас – плохая обувь и за день сильно устают ноги... Можно ли ощущать себя иззябшим, утомленным и бедным, если предстоит такой богатый радостью вечер!
Он появился не на сцене, а в зале, в проходе между последними рядами, вошел внезапно и совершенно бесшумно. Но таково свойство Маяковского, что появление его, где бы то ни было, не могло остаться незаметным. В рядах публики, переполнившей зал, началось какое-то движение, смутный взволнованный шум. Почувствовалось, что вошел в зал человек большой, для всех интересный и важный. Задвигались, начали оглядываться люди, сидящие в первых рядах. Оглянулась и я и увидела лицо, которое забыть нельзя. Можно много подобрать прилагательных для описания лица Владимира Владимировича: волевое, мужественно красивое, умное, вдохновенное. Все эти слова подходят, не льстят и не лгут, когда говоришь о Маяковском. Но они не выражают основного, что делало лицо поэта незабываемым. В нем жила та внутренняя сила, которая редко встречается во внешнем выявлении. Неоспоримая сила таланта, его душа.
Маяковский был одет в неприметную теплую серую куртку до колен, в руках держал обыкновенную, привычную для наших глаз в то время барашковую шапку, стоял неподвижно. Внешне ничем он не отвлекал нашего внимания от происходящего в президиуме, на сцене. Мы только что внимательно разглядывали сидящих там любимых поэтов. Но Маяковский вошел – и для меня лично, как для большинства в зале, исчезли люди, стали неслышными их речи на сцене и смутный шумок в рядах, вызванный появлением Маяковского. Показалось, что на безлюдье стоит один человек в неприметной серой куртке до колен, просто, даже безучастно смотрит вперед, но зорко видит что-то, чего не вижу я. Совершенно необходимо, чтобы он заговорил, сказал, что видит он,– таково было мое ощущение в ту минуту. Приблизительно таково. Трудно поддается словесному изложению мысль, рожденная волнением сердца. А без сердечного волнения не могу я, читатель, вспоминать первую встречу с поэтом Владимиром Маяковским. Ведь я безоговорочной любовью любила поэзию и верила ей. И таких, как я, было большинство в переполненной аудитории. Шумок в рядах присутствующих вырос в шум. Его пронизал чей-то юношеский голос, искренний и звонкий:
– Маяковский в зале! Хотим Маяковского!
И сразу целый хор голосов, нестройный, но убедительно громкий и горячий:
– Маяковский, на сцену! Маяковского хотим слушать! Маяковский! Маяковский! На сцену!
Сильный голос Маяковского сразу покрыл и прекратил разноголосый шум. Он быстро пошел по проходу на сцену и заговорил еще на ходу:
– Товарищи! Я сейчас из камеры народного судьи! Разбиралось необычайное дело: дети убили свою мать.
Не знаю, находились ли в аудитории юристы, но и нам, неискушенным в вопросах юриспруденции, это заявление показалось странным. В рядах началось смущенное перешептывание. Но Маяковский стоял уже на сцене, высокий, всегда "двадцатидвухлетний", видный всем в самом последнем ряду, всем слышный, и продолжал:
– В свое оправдание убийцы сказали, что мамаша была большая дрянь. Но дело в том, что мать была все–таки поэзия, а детки – имажинисты.
В зале раздался облегченный смех. Имажинисты, сидевшие на сцене, буквально двинулись к Маяковскому. Поэт слегка отмахнулся от них рукой и стал пародировать стихи имажинистов. Публика хохотала. Из всех рядов неслись ответные восклицания, замечания, громко бранились имажинисты.
Валерий Брюсов несколько раз принимался звонить своим председательским колокольчиком, потом бросил его на стол и сел, скрестив на груди руки.
Но, пресекая смех и враждебные выкрики и одобрительный дружеский гул, Маяковский грозно и веско говорил о страшном грехе современной русской поэзии, о том, что советская поэзия не смеет, не должна и не может быть аполитичной.
На стол президиума вскочил худощавый, невысокий Есенин. Обозленный совсем по–детски, он зачем-то рванул на себе галстук, взъерошил блекло–золотистые кудрявые волосы и закричал своим звонким, чистым и тоже сильным голосом:
– Не мы, а вы убиваете поэзию. Вы пишете не стихи, а агитезы!
Густым басом, подлинно как "медногорлая сирена", отозвался ему Маяковский:
– А вы – кобылезы...2
Чтоб заставить Маяковского замолчать, Есенин стал читать свои стихи.
Маяковский немного постоял, послушал и начал читать свои.
Аудитория положительно бесновалась. Свистки, аплодисменты, крики. А Маяковский читал спокойно, отчетливо, прекрасно. И "стихия" усмирилась. Наступила тишина. Стихи Маяковского прозвучали перед разношерстной толпой посетителей литературных диспутов действительно, как "ласка, и лозунг, и штык, и кнут". Они победили не только словесной выразительностью, но и политической своей насыщенностью. Уходя с вечера, их повторяли и те, кто сначала не хотел слушать Маяковского.
Разумеется, теперь я не могу дословно, с буквальной точностью, восстановить в памяти всю речь Маяковского, события этого вечера. Память сердца сохранила лишь то, что было близко и дорого нам, современникам страшных и прекрасных дней эпохи военного коммунизма.