В. Маяковский в воспоминаниях современников - Коллектив авторов (книги TXT) 📗
И вот вспыхивает на мгновенье знакомый мотив той же волжской песни:
Впе–
реди
година на године.
И тут же прерывается...
Каждого трясись,
который в каске.
Будешь
доить
коров в Аргентине...
и т. д.
Мне, вероятно, нужно здесь еще раз оговориться, что, когда я говорю, что Маяковский "пел", не следует это понимать прямолинейно. Не пел, а давал представление о песне. Осторожно как бы прощупывал мотив, накладывая на него отдельные слова и оставляя в стороне другие.
Говоря о музыке, нельзя не сказать еще об одном – о песне без мотива, которая есть в седьмой главе.
Вставайте!
Вставайте!
Вставайте!
Работники и батраки!
Зажмите,
косарь и кователь,
винтовку
в железо руки!
За этим не было никакого музыкального каркаса, но голос Маяковского был здесь так широк и свободен... И потом резко:
Вверх –
флаг!
Рвань –
встань!
Враг –
ляг!
День –
дрянь.
Три раза повторяется одинаковый ритмический рисунок. И затем Маяковский говорит:
Эта песня,
перепетая по–своему...
Ну конечно, песня!
Маяковский продолжает читать...
Голос его звучит то резко, то мягко, сурово, ласково, убеждающе, горестно, со всей глубиной страсти и со всей широтой веселья, следуя за бесконечными изменениями ритма.
Как глухо, будто действительно из–за стены, с маятниковым отсчетом, проговаривается:
Иди,
жена,
продай
пиджак,
купи
пшена.
Какое поразительное место, когда он вспоминает о покушении на Ленина –
Сегодня
день
вбежал второпях,
криком
тишь
порвав,
простреленным
легким
часто хрипя,
упал
и кончался,
кровав.
Как приподнято и в то же время осторожно передает его голос страх и волнение, осторожно, чтобы не разорвать ткани стиха какой-нибудь наигранной интонацией.
Начало шестнадцатой главы, там, где описывается бегство врангелевцев из Крыма,– добродушно–ироническое. До тех пор пока – "хлопнув дверью, сухой, как рапорт, из штаба опустевшего вышел он"... Тут забили барабаны, и балаганное зрелище превращается в трагедию.
Глядя
на ноги,
шагом
резким
шел
Врангель
в черной черкеске.
Резко, сухо, отрывисто... И новое изменение ритма в строчках, рисующих почти патетическую картину прощания главнокомандующего с родной землей. Это очень всерьез и отсутствие здесь какой бы то ни было карикатурности, иронии и издевки поднимало и весь подвиг, совершенный Красной Армией.
Вот почему с настоящей силой звучали эти театрально и живописно аффектированные строчки –
И над белым тленом,
как от пули падающий,
на оба
колена
упал главнокомандующий.
И только нарочитой прозой, как бы знаменующей возвращение к действительности, перебивает вопрос и ответ – "Ваше превосходительство, грести? – Грести!"
Но и дальше пробиваются патетические ноты, там, где Маяковский пожалел "вчерашних русских" в Африке и Аргентине, металлические ноты, срезанные к концу бытовым разговорным – "Аспиды, сперли казну и удрали, сволочи!"
Гражданская война окончилась... Маяковский остановился, прочитав шестнадцатую главу, сделал перерыв после того, как –
...пошли,
отирая пот рукавом,
расставив
на вышках
дозоры.
Несколько минут молчания, когда можно перевести дух, когда действительно отираются капельки пота, выступившие на верхней губе. Откладывается записная книжка – она больше не нужна. Зажатые по углам слушатели вылезают, чтобы сунуть потухшие окурки в пепельницы.
Последние три главы...
В восемнадцатой есть удивительные места. В описании Красной площади, пейзажа, освещения, медитативные интонации как будто бы расслабляют все мускулы стиха, и он уже почти ложится прозой. "Она идет оттуда, откуда-то...– говорит Маяковский о луне,– оттуда, где Совнарком и ЦИК – Кремля кусок от ночи откутав, переползает через зубцы".
В сравнении мавзолея с нагроможденными книгами заключено не только внешнее сходство (самое простое), но и глубокая внутренняя близость двух этих понятий – книги и Ленин, их органическая враждебность понятию – смерть, небытие, забвение.
И совсем удивительная вся девятнадцатая глава.
Удивителен весь ее "подростковый" тонус, ее веселость и жизнерадостность, сполна заслуженные всеми тяготами, потерями и трагедиями прошедших глав (лет), остроумие, с которым переосмыслено старое чувство собственности (так развернулись слова старого путиловца из шестой главы!), и, наконец, как говорит он сам в автобиографии,– "иронический пафос в описании мелочей, но могущих быть и верным шагом в будущее" ("сыры не засижены– лампы сияют, цены снижены")...
Улыбка, вызванная на лицах слушающих этими "сниженными ценами" на не засиженные мухами (очень важная деталь!) продукты,– эта улыбка долго не сходила с лиц. Она встречала и "мои депутаты", и согласие на только что появившееся регулирование уличного движения, и переведенную на немецкий язык самую важную рифму этой главы, и пых–дых–тящие фабрики, и такое простое убедительное исчезновение противоречия между физическим и умственным трудом, когда каждый крестьянин с утра и "землю попашет" и "попишет стихи"...
Огромная радость (это уже пафос без всякой иронии!) иметь возможность, заглядывая в будущее, сказать своим товарищам, гражданам молодой страны России и самому себе эти простые слова:
– Твори,
выдумывай,
пробуй!
Он эту радость испытал.
Слушавшие его в тот вечер прочитали это в его голосе, увидели в его глазах.
Через несколько дней на юбилейной сессии ЦИК СССР, которая происходила в "колыбели революции" – в Ленинграде, А. В. Луначарский делал доклад о культурном строительстве за десять лет. С трибуны Дворца Урицкого, оглядывая то, что сделано, он сказал:
– Маяковский создал в честь Октябрьского десятилетия поэму, которую мы должны принять, как великолепную фанфару в честь нашего праздника, где нет ни одной фальшивой ноты...9
Примерно так говорил Луначарский и тогда, в тесной столовой на Гендриковом. Он говорил первым, говорил приподнято, может быть, немного и старомодно, но складно, уверенно. За его мыслью легко было следить. Он встал, как только понял, что это будет не несколько реплик. Обращался не к Маяковскому, а ко всем сидящим. И когда кончил, то чуть не поклонился по привычке говорить перед большими аудиториями.
Он говорил с искренним волнением, с большим пиететом по отношению к Маяковскому, вспомнил "Мистерию", которую дважды пестовал, "Про это" – этой вещи он был особенно предан,– и еще многое другое.
Я помню, когда я как-то пересказывал Маяковскому содержание какой-то критической статьи о нем, он перебил:
– Вы мне скажите – уважает он или не уважает? Главное – чтобы уважали...
На протяжении этих десяти лет Луначарскому приходилось и спорить и не соглашаться с Маяковским, высказывать разные взгляды на многое, но Маяковский всегда знал это главное, что Луначарский – несомненно, глубоко, а подчас и восторженно "уважает" его работу...