Искушение чудом («Русский принц», его прототипы и двойники-самозванцы) - Мыльников Александр Сергеевич (читаем книги txt) 📗
Тем самым получило официальное закрепление превосходство социального статуса государственных крестьян над крепостными. Поэтому в глазах крестьянства особые ожидания вызвала намеченная Петром III в указах февраля — апреля 1762 г. секуляризация монастырских вотчин: проживавшие там крестьяне освобождались от прежних крепостей и переводились на положение «экономических» (т. е. государственных) с закреплением за ними тех земель, которые они фактически обрабатывали. Особым указом монастырям и архиерейским домам запрещалось впредь взимать подати «с бывших крестьян», а деньги, собранные после издания указов от 16 февраля и 21 марта, вернуть крестьянам обратно [там же, № 11493].
Подушная подать с бывших монастырских крестьян, по докладу Сената, утвержденному 1 июня императором, была установлена на 1762 г. в размере одного рубля [там же, № 11560]. По подсчетам немецкого географа и статистика XVIII в. А. Ф. Бюшинга, под действие реформы должно было подпасть 910 866 душ крестьян мужского пола [175, с. 51].
Смело задуманное, но оборвавшееся тогда предприятие производило на народные массы сильное впечатление. Показательно, что из всех дел короткого царствования в «Летописце о великом граде Устюге» отмечена только эта реформа. «В лето 7270, а от Рождества Христова 1762 г. в майе, — читаем в одном из списков, — воспоследовал Указ о отобрании вотчин от домов архиерейских, монастырей и церквей со скотом и хлебом и со всякими имеющимися потребностями, которые тогда ж и отобраны и отданы во владение половникам, а скот всякий выгнан был под канцелярию и продавай аукционно торгом охочим людям» [3, л. 57].
Помещичьи крестьяне, слышавшие о готовившемся, а кое-где и начавшемся переводе монастырских крестьян в разряд государственных, увидели в этом один из путей освобождения от ненавистного крепостного права. Действительно, многие законы, во всеуслышание объявленные, фактически не успели вступить в силу. Как бы они выглядели на практике, какие бы имели последствия — все это осталось неведомым. Но именно такая неопределенность и открывала в народной среде простор для всякого рода предположений, домыслов и толкований. Она порождала в массах — от крепостных до казачества и однодворцев — атмосферу нетерпеливого ожидания каких-то неведомых, но желанных перемен.
Показательно уже то, что первые неясные толки о «спасении» императора до весны 1763 г. наиболее активно циркулировали (а возможно к зародились?) среди петербургских солдат и унтер-офицеров. Не менее примечательно и то, что большая часть самозванцев, принимавших имя Петра Федоровича, происходила из солдатской среды или была с ней тесно связана. Воспоминания об изданных при нем законах, прежде всего о положении раскольников, монастырских крестьян, однодворцах, отчасти казачестве — все это создавало вокруг его имени, так сказать, правовой ореол популярности, усиливавшийся общей восприимчивостью низов к чуду, к вере в появление на троне справедливого государя.
Среда, где возникла и жила легенда о Петре III, оказывалась удивительно похожей на ту, которая определяла социальный облик лейб-кампанцев, совершивших переворот 1741 г. в пользу его тетки. В самом деле, как показал Е. В. Анисимов, почти треть поддержавших Елизавету Петровну гвардейцев (101 человек из 308) начала службу при Петре I, а большинство гвардейской молодежи (73 человека из 120), записанной в службу в 1737–1741 гг., происходило из крестьян. «Можно представить, как седоусые ветераны рассказывали своим слушателям о годах, проведенных в походах рядом с великим императором, о Елизавете, выраставшей на их глазах» [35, с. 28]. Иными словами, Елизавету Петровну поддержали в первую очередь «выходцы из податных сословий, теснее, чем верхушка гвардии, связанные с широкими массами петербургского населения и потому острее воспринимавшие и разделявшие общественную психологию», а в ней патриотическая идеализация Петра I играла к тому времени заметную роль [35, с. 27, 42]. Под знаком защиты его наследия шла к власти Елизавета Петровна, а когда возлагавшиеся на нее в народе надежды не оправдались, вера в их осуществление ретроспективно перенеслась на ее племянника.
По мере распространения легенды о нем в России и за ее пределами в ней наряду с вымышленными фигурировали и отдельные подлинные, хотя и переосмысленные на свой лад реалии.
Отталкиваясь от того, что официально становилось известно, народное сознание пыталось дать происходящему свое собственное, антикрепостническое толкование. Отсюда и рождались те «ложные слухи» и отказы от «должного помещикам своим повиновения», о чем «с великим гневом и негодованием», но и с призывом к «раскаянию» говорилось в манифесте 19 июня.
Определенную роль сыграли слухи и о том, что реальный Петр III ходил по Петербургу без охраны, заговаривал с простыми людьми и, стало быть, выступал «за народ», отчего, мол, и был свергнут «боярами». Наиболее четко, пожалуй, это было сформулировано в обращении пугачевского полковника И. Н. Грязнова к жителям Челябинска 8 января 1774 г. «Дворянство же, — заявлял бывший симбирский купец, — премногощедрого отца отечества, великого государя Петра Федоровича за то, что он соизволил при вступлении своем на престол о крестьянах указать, чтоб у дворян их не было во владении… изгнали всяким неправедным наведением» [64, с. 271]. Впрочем, мотив вражды дворян к царю был давним. Еще в 1747 г. крестьянин Данила Юдин был арестован как автор «возмутительных писем» [159, с. 138], в которых обвинял придворных в намерении «извести великого князя Петра Федоровича» (в этом можно найти переосмысленные по-своему отзвуки конфликтов наследника с Елизаветой Петровной и ее окружением). Во всяком случае представления о «народолюбии» Петра III были стойкими и проникли к черногорцам и чехам. М. Танович, сподвижник Степана Малого, рассказывал, как русский царь принимал его и пил за здоровье черногорцев. Жертвенный мотив — намерение отдать жизнь за освобождение чешских крестьян — звучал в легенде о «русском принце».
Закреплению таких представлений способствовали и события, последовавшие после прихода Екатерины II к власти. «Гневный» манифест ее предшественника, изданный 19 июня, психологически был погашен социальным шоком конца этого и начала следующего месяца (хотя 3 июля императрица почти дословно повторила эти «увещевания»). Но спустя несколько месяцев она заговорила другим, далеким от высокопарной риторики языком. В указе 8 октября 1762 г. с бунтующими крепостными предлагалось поступать «яко с сущими злодеями» вплоть до применения против них пушек! Столь очевидный контраст не мог не усугубить неприязненного отношения к новой императрице, действия которой недвусмысленно и грубо затаптывали малейшие надежды на изменение положения крестьянства, а они, было, возникли весной 1762 г.
Выводы, которые делало для себя народное сознание, не означали, конечно, что Петр III был «лучше» Екатерины II. Но то, что она была «хуже» — в народе ощущалось все более и более. Контраст этот в последующие годы усиливался. А идеализированные воспоминания о попытках покойного императора навести элементарный порядок в администрации становились особенно привлекательными на фоне безнравственности двора Екатерины и лихоимства окружавших ее вельмож. «Но если рассуждать, — говорил со всей ясностью Г. Р. Державин, — что она была человек, что первый шаг ее восшествия на престол был не непорочен, то и должно было окружить себя людьми несправедливыми и угодниками ее страстей, против которых явно восставать может быть и опасалась: ибо они ее поддерживали» [61, с. 181]. Так баланс народного сознания с самого начала склонялся против Екатерины II, приведя к ретроспективной идеализации «прежнего правления» и, разумеется, личности Петра Федоровича. С этим мы покидаем почву реальных, хотя бы и переосмысленных народным сознанием исторических фактов, и вступаем в сферу представлений, перешагнувших границы России и носивших уже преимущественно фольклорный характер.