Homo amphibolos. Человек двусмысленный Археология сознания - Березин Сергей Викторович (книги без сокращений .txt) 📗
Еще смешнее. Триада является универсальным приемом моделирования человеческих отношений в искусстве. Не стоит вспоминать ни трех богатырей (художник не зря отобрал из всех героев русских былин именно эту троицу и именно так их построил: Илья — справа, Алеша — слева, а Добрыня — посередине; следует заметить, что ни в одной из русских былин эта троица не действует в одном сюжете), ни трех мушкетеров, которых в действительности четыре, по числу типов темперамента, ни излюбленную итальянским народным театром клоунскую троицу — Арлекин и Пьеро, которых разделяет, соединяет и пытается определить их отношения лукавая и кокетливая Коломбина (голубка!). Вспомним гениальную режиссерскую находку Л. Гайдая — знаменитую троицу: Бывалый (Е. Моргунов), Балбес (Ю. Никулин), Трус (Г. Вицин).
Соединение трех талантливых актеров стало столь успешным и принесло такие блестящие художественные результаты в комедийных фильмах Л. Гайдая именно потому, что замысел режиссера, по всей вероятности, бессознательно базировался на классической триаде, выработанной формирующимся человеческим сознанием на заре культуры и совершенствовшейся в рамках этой культуры тысячелетиями. Действительно, Бывалый, Трус и Балбес — это и Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович, это и Бог-Отец, Святой Дух и Бог-Сын, это и объект, абсолют и субъект; это и «Оно», «Сверх-Я» и «Я» 3. Фрейда; это — космос, переходный ритуал и хаос мифа и т. д., и т. д. Бывалого отличает статусность, объектность, природность, стихийность, жестовость, могущество. В характере Балбеса первое место занимает интеллект, правда, со знаком «минус». Он наиболее человечен, совмещая в своем характере большинство людских слабостей: добр, наивен, доверчив. Он наиболее говорлив из всей троицы. Правда, на вопросы обычно не отвечает, а только задает их и наиболее управляем чужой волей. Он легко поддается влиянию эмоций. Если основная черта Бывалого — это статусность, а Балбеса — «отрицательный интеллект» и слово, то Трус — эмоционален. Он крайне эгоцентричен и при этом более других сосредоточен на наиболее общих проблемах бытия. Он явно играет в этой троице роль медиатора с трикстерскими чертами. Так они и стоят в кадре, крепко взявшись за руки, перед лицом добычи, вдруг ставшей для них смертельно опасной.
Впрочем, художественное сознание довольно часто, вероятно неосознанно, совершает подобные прорывы, пусть даже менее яркие и бросающиеся в глаза. Ну скажем, Василий Иванович Чапаев, Анка-пулеметчица и ординарец Петька у братьев Васильевых. Так в полном составе они и перешли в фольклорные анекдоты. Даже реального ординарца исторического Чапаева случайно (?) звали Петька (Пьеро?).
Сотрудник музея антропологии и этнографии РАН (Санкт-Петербург) А.Г. Козинцев в своей статье «Ирония, юмор, язык: Эволюционная гипотеза» [158] пишет, что «ни ирония, ни юмор не могут быть описаны в терминах кодово-информационной модели коммуникации, предполагающей искренность в изложении мысли и буквальность в их истолковании». Заметим, что, как нам кажется, человеческое сознание по природе своей двусмысленное, а поэтому лукавое, принципиально не способно к прямолинейной искренности и буквальности. Переработка информации двумя функционально асимметричными полушариями мозга изначально предполагает порождение двусмысленности, как бы удвоение мысли, причем каждый из элементов этой сочлененной пары выступает как метафорическое образование по отношению к другой. Искать в человеческом сознании некую «чистую» правду, некий абсолютный буквализм, бессмысленно. Любая изреченная человеком мысль есть ложь уже в силу того, что она двойственна и метафорична. Рождаясь из сознания животного, человеческое сознание, как мы предполагаем, изначально отменило всякие «прямые» значения. Можно с уверенностью сказать, что любое значение всегда переносно, хотя бы потенциально. Буквальное значение высказывания является лишь временной иллюзией коммуникатора или реципиента. Таким человеческое сознание сделал смех, который оказался и продолжает быть одним из активных агентов его развития.
А.Г. Козинцев делает весьма интересное для нас замечание. Смех, по его мнению, «имеет отчетливые эволюционные корни». С этим мы не можем не согласиться. Сомнение вызывает попытка свести эволюционную роль смеха к некоей частности, возникшей в процессе эволюции из маркировки высокоразвитым животным своей агрессии как несерьезного игрового проявления. Говоря об игровой борьбе, которую постоянно можно наблюдать у детей, автор отмечает ее сходство с подобными действиями обезьян. Играющие дети, говорит он, смеются, а потому «преемственность здесь несомненна». Таким образом, по мысли А.Г. Козинцева, смех вырастает напрямую из так называемой игровой мины или «протосмеха» человекообразных, то есть из их ложных, игровых укусов. Если бы это было так, то место смеха в человеческой культуре было бы более чем скромным: он разделял бы истинные намерения индивидов и их шуточное, игровое притворство. Если бы роль смеха сводилась лишь к маркировке несерьезности игровой агрессии, он никогда не стал бы в культуре человечества разделителем жизни и смерти, человеческого и звериного, природы и культуры, своего и чужого, конструкции и деструкции, космоса и хаоса, добра и зла.
Пытаясь установить отличие «игровой мины» у обезьян и человеческого смеха, А.Г. Козинцев говорит о том, что оно заключается лишь в отсутствии у обезьян, даже высших, каких-либо признаков символической коммуникации. И в этом допускает ошибку. Данные современной биологии, особенно исследования второй половины XX века, говорят об обратном.
Пытаясь раскрыть природу смеха в рамках своего представления о его эволюционных корнях, А.Г. Козинцев опирается на идеи нейролингвиста Т. Дикона, называющего язык «колонизатором» и даже «паразитом» мозга. Появившаяся у человека и якобы полностью отсутствовавшая у человекообразных обезьян символизация, по мнению Козинцева, принесла им страдания, лишила их гармонии со средой. Смех стал стихийным проявлением внутреннего протеста против новой системы передачи и накопления информации, конфликта нового существа с его новым бытием. Смех для А.Г. Козинцева явно наполнен антиязыковой и антикультурной направленностью. Он отмечает, что юмор
называют семиотической игрой, но играм не свойственна такая взрывчатость. Человеческий смех не совместим с обезьяньим протосмехом по своей энергии. Наслаждение от юмора нельзя объяснить ни чем иным, кроме как прорывом наружу подспудного протеста человеческой натуры против семиозиса, бессознательно ощущаемого как нечто навязанное. Юмор — это кратковременный бунт против означивания [159].
Хочется спросить: чей именно подспудный протест прорвало — человека или, может быть, обезьяны? Смех у А.Г. Козинцева оказывается неким шумным аффективным бунтом фрейдовского «Оно» против опостылевшего фрейдовского же «Сверх-Я».
С нашей точки зрения, язык не «колонизатор» и не «паразит» мозга. Развиваясь сам, он перестраивает мозг архантропа. Так что ему скорее подошло бы звание не колонизатора-паразита, а демиурга-архитектора мозга. А.Г. Козинцев говорит об антикультурной направленности смеха. Мы говорим о том, что смех не только не отрицает культуру, но порождает и утверждает ее. Смех принимает активнейшее участие в формировании и структурировании нового уникального явления — человеческой картины мира. Он проводит границы, разделяя и соединяя части этой картины и определяя их отношения. Смех является атрибутивным свойством рефлексии по поводу границы — фундаментальной особенности человеческого сознания. Культура в конечном итоге представляет собою целокупность бинарных моделей. Отрицая один элемент бинарной оппозиции, смех утверждает другой, но отрицаемый элемент не исчезает, а развивается, как и утверждаемый. Это и создает неустойчивое, а поэтому вечно подвижное равновесие, представляющее собой суть гармонии человеческого сознания. И смех в ней и центр рычага весов, и самое узкое место песочных часов.