История безумия в Классическую эпоху - Фуко Мишель (читать книги TXT) 📗
— Мания (в отличие от бешенства, т. е. бреда, сопровождающегося горячкой) представляет собой бред без горячки — во всяком случае, в качестве основного признака; к ней относятся “все продолжительные болезни, при которых больные не только ведут неразумные речи, но и почти ничего вокруг себя не замечают и совершают поступки немотивированные, необычные и нелепые либо кажущиеся таковыми”.
— Меланхолия также один из видов бреда, но это “бред особый, сосредоточенный на одном или двух определенных предметах и, в противоположность мании и бешенству, не сопровождающийся ни горячкой, ни буйным помешательством. Бред этот сопряжен чаще всего с непреодолимой грустью, мрачным настроением, мизантропией и выраженной склонностью к одиночеству”.
— Слабоумие во всем противоположно мании и меланхолии; эти две болезни суть не что иное, как “расстройства памяти и способности понимания”, тогда как слабоумие, напротив, есть в строгом смысле “паралич ума”, или “утрата способности к рассуждению”; фибры мозга неспособны воспринимать впечатления внешнего мира, и животные духи не в силах привести их в движение. Д'Омон, автор соответствующей статьи, выделяет дополнительно такую менее выраженную степень слабоумия, как “самодовольная ограниченность”, т. е. простое ослабление понимания и памяти.
Итак, мы видим, что в медицине классической эпохи складывается и сохраняется в неизменности, за исключением отдельных деталей, ряд основополагающих образов-категорий, по-своему более устойчивых, чем система нозографических понятий, — быть может, потому, что категории эти не столько постигались разумом, сколько переживались на опыте, и давно уже существовали в мире воображаемого и в царстве грезы: бешенство и горячечный жар; мания и доходящее до буйства возбуждение; меланхолия и глухое одиночество бреда; слабоумие и помешательство ума. Нозологические системы лишь переливались красками, а иногда и ярко вспыхивали на какое-то мгновение, заслоняя собой эти глубины медицинского восприятия. В реальной истории безумия они не оставили никакого следа.
Остается рассмотреть третье препятствие. Оно состоит в самой медицинской практике, в ее развитии и в оказанном ею сопротивлении.
Терапия, к какой бы сфере медицины она ни принадлежала, всегда двигалась своим, относительно независимым путем. Во всяком случае, никогда, начиная с античности, ей не удавалось привести все свои формы в соответствие с теоретическими концептами медицины. А безумие в большей степени, чем любая другая болезнь, вплоть до конца XVIII в. было окружено целым комплексом практических мер, архаических по происхождению, магических по смыслу и внемеди-цинских по способу применения. Пугающая власть, таящаяся в безумии, позволяла всем этим практикам жить своей невидимой, но бурной и едва не выплескивающейся на поверхность жизнью.
Однако в конце XVII в. случилось событие, которое не только упрочило автономию практической медицины, но и придало ей новый стиль и предоставило новые возможности развития. Этим событием стало описание расстройств, поначалу получивших название “истерик”, а в XVIII в. подпавших под более широкое понятие “нервных болезней”. Их концепты обладают такой широтой охвата, что почти сразу начинают проникать в прежнее пространство нозографии и вскоре заполняют его почти целиком. Куллен в своих “Основаниях практической медицины” пишет: “Задача, которую ставлю я перед собою, — постигнуть то, что называется нервными болезнями, иначе, все те противные природе поражения чувств и двигательной функции, какие не сопровождаются горячкой как первичным симптомом заболевания; к ним же я отношу все болезни, возникающие не в связи с местным поражением какого-либо органа, но по причине общего поражения нервной системы и тех свойств этой системы, которые сказываются преимущественно на чувствах и на двигательной функции”47. Новый мир истерик и нервных болезней обладает своей характерной динамикой; силы, действующие в нем, классы, виды и роды, которые можно внутри него различить, не совпадают с формами, привычными для нозографических систем. Создается впечатление, что в патологии открывается новое, доселе неведомое пространство, не поддающееся обычным правилам анализа и медицинского описания: “Философы зовут врачей углубиться в сей лабиринт;
они прокладывают им путь, расчищая метафизику от завалов, нагроможденных различными школами, анализируя и изъясняя основные свойства и способности души, показывая их тесную связь с движениями, происходящими в теле, и восходя тем самым к первоосновам его организации”48.
Проектов классификации истерик возникает также великое множество, и ни один из них не строится на принципах, которыми руководствовались Сиденхем, Соваж или Линней. Вириде различает виды истерик, исходя из механизма вызвавшего их расстройства и в то же время из его локализации: “истерики общие зарождаются во всем теле”, “истерики частичные образуются в одной из его частей”; первые “происходят от остановки свободного тока животных духов”, вторые — “от некоего фермента, содержащегося в нерве или подле него” либо же “от сужения полости нервов, по которым поднимаются вверх или нисходят животные духи”49. Бошен предлагает класификацию чисто этиологическую — исходя из типа темперамента, из предрасположенностей и повреждений нервной системы: первыми идут “болезни с повреждением органического вещества”, причиной которых служит “желчно-флегматический темперамент”; затем следуют нервно-истерические болезни, вызываемые “желчно-меланхолическим темпераментом и частичными поражениями матки”; и наконец, наступает черед заболеваний, которые характеризуются “расслабленностью твердых элементов и перерождением гуморов”; причиной их служат чаще всего “сангвино-флегматический темперамент, несчастные страсти и т. д.”50. В самом конце века Прессавен, участвуя в широкой дискуссии, последовавшей за выходом в свет сочинений Тиссо и Помма, придал понятию нервных болезней самый широкий смысл;
в эту категорию входят у него любые расстройства основных функций организма, различающиеся между собой в соответствии с тем, какая функция оказалась повреждена. При поражении нервов, управляющих чувствами, и при ослаблении их деятельности случается оцепенение, ступор и кома; напротив, при ее усилении бывает зуд, першение и боль. Таким же образом могут быть поражены и двигательные функции: ослабление их вызывает паралич и каталепсию, а усиление — судорогу и спазм; конвульсии же возникают от неправильной, то слишком слабой, то слишком сильной двигательной активности — при таком ее чередовании, какое встречается, например, в случае эпилепсии51.
Бесспорно, по своей природе эти концепты совершенно чужды традиционным классификациям. Но особое их своеобразие заключено в том, что, в отличие от нозографических понятий, они напрямую связаны с медицинской практикой; или, вернее будет сказать, в том, что с самого момента их зарождения они всецело проникнуты терапевтической тематикой, ибо их содержание и организующее начало заключено в образах — образах, благодаря которым возможна прямая и мгновенная коммуникация врачей и больных: вызывающие истерику “пары”, поднимающиеся из подреберья; натянутые, “поврежденные и окостенелые” нервы; фибры, пропитанные испарениями и сыростью; жгучий жар, иссушающий органы, — все это действительно экспликативные схемы; но в то же время именно в этих воображаемых темах обретают форму, пространственную протяженность, субстанцию и язык страдания больного, и именно на них мгновенно проецирует врач замысел медицинского вмешательства, необходимого для восстановления здоровья. В этом новом мире патологии, который в XIX в. подвергся критической переоценке и стал предметом насмешек, происходит нечто чрезвычайно важное, причем, по-видимому, впервые в истории медицины: теоретическое объяснение болезни совпадает с ее двойной проекцией — со стороны больного с его недугом и со стороны врача, изгоняющего этот недуг. Нервные болезни требуют совместных усилий врача и больного. Именно в это время рождается тот мир символов и образов, в котором врач вскоре торжественно начнет свой первый диалог с больным.