Иисус неизвестный - Мережковский Дмитрий Сергеевич (читать книги без регистрации TXT) 📗
Радостью все начинается и кончается в Евангелии — в жизни Христа. Вот почему самое слово «Евангелие», ευαγγέλιον, в первом и глубоком смысле, значит не «Благая», а «Блаженная весть».
Радость великую благовествую, ευαγγελίζομαι, — возвещаю Евангелие, —
говорит пастухам вифлеемским Рождественский Ангел (Лк. 2, 10.)
Утренняя, белая, как солнце, звезда возвещает еще невидимое солнце; Христа возвещает Предтеча:
Радость будет тебе и веселие, и многие о рождении Его возрадуются, —
говорит Ангел Захарии (Лк. 1, 14.) И, прежде чем родился, радостно взыграл младенец Предтеча во чреве матери (Лк. 1, 44), как утренняя звезда играет на небе. И солнце, еще не взошедшее — другой нерожденный Младенец отвечает ему устами матери:
Дух Мой возрадовался о Боге, Спасе Моем. (Лк. 1, 47.)
Утренняя звезда бледнеет в солнце, малая радость — в великой. «Должно Ему расти, а мне умаляться», — говорит Предтеча о Господе (Ио. 9, 30.)
«Радостью весьма великою возрадовались» и волхвы с востока, когда увидели звезду над местом, где был Младенец (Мт. 2, 10.) Большей радости нет на земле, а если будет, когда Он снова придет, то эта вторая — от первой.
И в самый канун Голгофы, говорит Господь, как будто
о Вифлеемской радости:
Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но, когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости. (Ио. 16, 21.)
Исчезает и тень Голгофы в солнце радости:
Радость Моя в вас пребудет, и радость ваша будет совершенна. (Ио. 15, 11.)
Что это за радость, может быть, понял бы слепорожденный, если бы вдруг увидел свет; поняли бы, быть может, и мы, если бы пролежали вечность в гробах, и вдруг увидели солнце. Но вот, лежим — не видим, потому что «темная вода» тысячелетней привычки в нашем глазу, — неудивленность, безрадостность.
Радость эта — нездешняя, страшная.
Захария, увидев Ангела, «смутился», и страх напал на него (Лк. 1, 12.) Так же «смутилась» и сама Благодатная, увидев Ангела (1, 29.) «Страх был на всех», когда родился Предтеча, — только еще утренняя звезда на небе (1, 65); когда же Солнце взошло — слава Господня осияла пастухов Вифлеемских, — «страхом великим устрашились они» (2, 9.) Большего страха нет на земле, а если будет, когда Он снова придет, то этот второй страх — от первого.
Свет во тьме светит. (Ио. 1, 5)
Тьмой окружен свет — радость объята ужасом. Что это за ужас, мы, может быть, поняли бы, если бы пролежали вечность в гробах, и вдруг услышали трубу Архангела; но вот, лежим — не слышим: наша глухота — тысячелетняя привычка — бесстрашность, безрадостность.
Страха Твоего, радости Твоей пошли нам, Господи, чтобы снова могли мы увидеть и услышать, что видели и слышали в ту Вифлеемскую ночь не только люди, но и звери, злаки, камни, осиянные славой Твоей:
Я возвещаю вам великую радость… ибо ныне родился вам… Спаситель, Который есть Христос Господь. (Лк. 1, 10–11.)
Фра Беато Анжелико брал кусочек неба, и растирал его на палитре в голубую краску; брал кусочек солнца, и растирал его в золото; кисть макал в зарю — красную краску; в лунное море — серебро.
Вот бы как написать два маленьких Апокрифа, две заглавных картинки к Евангелию Ave Maria, Благовещение, и Gloria in excelsis. Рождество.
1.
Послан был Ангел Гавриил от Бога в город галилейский, Назарет, к деве, обрученной мужу, именем Иосифу, из дома Давидова; имя же деве Марьям. (Лк. 1, 26–27)
Славились красотой назаретские девушки, но Марьям — Мирьям, по галилейскому говору, — когда ей минул только что пятнадцатый год, была лучше всех. [214]
Белая яблонь в цвету — наша сестра,
дерево гранатное в темном саду,
над светлым источником.
Ты прекраснее дочерей человеческих!
Все одежды твои, как смирна, алой и кассия.
Стала царица одесную тебя в офирском золоте;
и возжелает Царь красоты твоей,
ибо Он Господь твой, и ты поклонись Ему, —
пели о ней пастухи от Фавора до Ермона, играя на свирели, в вечерних и утренних сумерках. [215]
2.
Плотника Иосифа, — только что Мирьям обручилась ему, — белый, с плоскою крышею, домик, игральная косточка, белел на самом верху горы, выше всех других домов, последний, точно в самом небе, где ласточки кружились весь день, да остро-круглый, как веретено, кипарис чернел один, рядом с белой стеной, на голубом небе, тоже последний, выше всех, как единственный друг на земле. Узкая-узкая, крутая улочка-лесенка в сто пятьдесят ступеней, неровных и скользких, так что ногу можно было сломать, вела от единственного источника, в нижней части города, к домику Иосифа. [216]
Дважды в день, утром и вечером, ходила Мирьям за водой вниз, и так была сильна, что, когда подымалась, то на последней, верхней ступени, смуглая грудь ее, уже высокая, дышала почти ровно; и так ловка, что рукой не поддержанный, глиняный, полный воды, кувшин на голове ее, покрытой домотканым, козьей шерсти, синим платком, не шелохнул; и так смела, что ночью, на горе одна, искала в колючем терновнике пропавшей овцы, не боясь ни волков, ни молодых пастухов идумейских, ни даже римского воина, Пантеры, развратника, разбойника, всех Назаретcких девушек страшилища, а все оружие — только острый сук в руке, да молитва в сердце. [217]
3.
В розово-смуглом, как цвет миндаля в весенних сумерках, детски-округлом лице ее, черны были, как ночь, ясны, как звезды, огромные, точно широко раскрытые от удивления, как у маленьких детей, глаза. Добрые люди смотрели в них, как в небо, а злые — как в преисподнюю.
«Очень хорошо», — говорил Господь, при каждом дне творения. — «А это лучше всего», — сказал, когда создал Еву, Матерь Жизни, из ребра Адамова, и поцеловал, еще сонную, сначала в лоб, как Отец, потом в глаза, как брат, и, наконец, в уста, как жених. Это «глупое сказание глупых и нечестивых еретиков, минимов», вспомнил рабби Элиезер, Бэн-Иосия, книжник иерусалимский, очень старый и строгий, никогда не подымавший глаз на женщин, взглянув однажды на Мирьям нечаянно. «Может быть, и глупые мудры бывают, — подумал он. — Не о такой ли сказано: Семя Жены сотрет главу Змия?» Так подумал рабби Элиезер, Бэн-Иосия, потому что был святой человек и видел то, чего другие люди не видели, — как все еще горят на лице Мирьям три поцелуя Господни: солнечный — на смуглом челе, звездный — в очах, самый же огненный, углем рдеющий, — на девственно-детских устах.
4.
Много у Мирьям было завистниц. Девушки Назаретcкие, приходя с кувшинами к источнику или к водопойной колоде, с овцами и козами, только о ней и болтали.
— Этаких глазищ и даром бы я не взяла; — точно окна в обгорелом доме. Престрашные, как у бесноватой!
— А ты что думала? Этим летом, как пасла овец на Фаворе, взобралась, ночью, на самую верхушку горы, да что-то увидела такое, что пала на землю, как мертвая; утром нашли пастухи. Бес-то в нее тогда и вошел, и глаза с тех пор такие стали…
Заговорили о женихах, ею отвергнутых; заспорили так, что чуть не подрались; не могли согласиться, может быть, потому, что не знали, был ли у нее жених.
— Иосиф-то, плотник, ей на что, старый вдовец, бедный, да еще с детьми, вот чего я в толк не возьму! — сказала одна, когда надоели наконец женихи.
— Очень просто, на что. Царского рода, Давидова, — он, а она — левитского, Ааронова: сын родится, — будет Мессия, Царь—Священник, по Асмонейскому пророчеству. Матерью-то быть Мессии всякой хочется!