Суеверна ли наука? - Рассел Бертран Артур Уильям (электронная книга TXT) 📗
Доктор Барт с восхищением излагает схоластические убеждения, вдохновлявшие работу первооткрывателей XVI и XVII вв., прибегая при этом к помощи множества малоизвестных источников. Так, например, оказывается, Кеплер вдохновлялся отчасти чем-то вроде Зороастристского культа Солнца, который он воспринял в критический период в юности. «Прежде всего, идея обожествления Солнца и его правильного размещения в центре Вселенной занимали пылкое воображение Кеплера в годы юности и побудили его принять новую систему». Во время эпохи Ренессанса существовала некоторая враждебность по отношению к христианству, основанная преимущественно на восхищении языческой античностью; эту враждебность, как правило, не смели выражать открыто, но данное течение привело, например, к возрождению астрологии, которую церковь осуждала, так как она включала в себя физический детерминизм. Выступление против христианства ассоциировалось с ересью практически в той же степени, что и с наукой, а иногда, как в случае с Кеплером, – и с тем и с другим.
Но есть и другой, столь же существенный элемент, но отсутствовавший в средние века и не столь распространенный в античности, а именно интерес к «упрямым и непреложным фактам». Интерес к таким фактам до эпохи Ренессанса проявляли только отдельные личности, например император Фридрих II и Роджер Бэкон, но в эпоху Ренессанса он внезапно приобрел общий характер среди передовых людей. Мы обнаруживаем это у Монтеня, но уже без интереса к Естественному закону, из чего следует, что Монтень не был человеком науки. Своеобразная смесь общих и частных интересов вовлекается в развитие науки; частное изучается в надежде, что это поможет пропить свет на общее. В средние века полагали, что, теоретически, частное можно дедуцировать из общих принципов. В эпоху Ренессанса эти общие принципы приобрели дурную славу, и страсть к исторической древности породила большой интерес к частным событиям. Этот интерес оказывал влияние на сознание, воспитанное в греческих, римских и схоластических традициях, и создал, наконец, такую мыслительную атмосферу, которая сделала возможным появление Кеплера и Галилея. И, естественно, что-то из этой атмосферы окружало их работу и передавалось их теперешним преемникам. «Наука никогда не отказывалась от своего происхождения в историческом бунте позднего Ренессанса. Она сохранила преимущественно антирационалистическое направление, основанное на наивной вере. Необходимые умозаключения были заимствованы из математики, выжившего реликта греческого рационализма, следуя дедуктивному методу. Наука отреклась от философии. Другими словами, она никогда не заботилась о том, чтобы оправдать эту веру или объяснить ее значение, и осталась вежливо равнодушной к ее опровержению Юмом».
Может ли выжить наука, если отделить ее от суеверий, питавших ее становление? Равнодушие науки к философии было, конечно, следствием удивительного успеха; она увеличила ощущение человеческой силы и должна была, следовательно, находиться в полном соответствии и гармонии, несмотря на ее случайные конфликты с теологической ортодоксальностью. Но в недавние времена собственные проблемы заставили науку заинтересоваться философией. Особенно это верно в отношении теории относительности, с ее сжатием пространства и времени в единый пространственно-временной порядок. Это верно также и в отношении квантовой теории с ее очевидной потребностью в прерывистом движении. Также в другой сфере физиология и биохимия посягают на психологию, которая угрожает жизненному пространству философии. Поведенческая теория доктора Уотсона возглавляет эту атаку, которая, хотя и отрицает уважение философской традиции, тем не менее обязательно опирается на собственную новую философию. По этим причинам наука и философия не могут дольше сохранять вооруженный нейтралитет, а должны быть либо друзьями, либо врагами. Они не могут быть друзьями до тех пор, пока наука не пройдет проверку, которую должна проделать философия в отношении ее предпосылок. Если они не смогут стать друзьями, то они разрушат друг друга, так как невозможна более ситуация противостояния.
Доктор Уайтхед предлагает два возможных варианта философского оправдания науки. С одной стороны, он представляет некоторые новые понятия, посредством которых физика теории относительности и квантовая физика могут быть построены в интеллектуально более удовлетворительном виде, нежели любые другие, являющиеся отрывочными добавлениями к старой концепции твердой материи. Эта часть его работы, хотя и не развитая со всей полнотой, на которую мы могли бы надеяться, лежит в пределах науки в широком смысле слова и поддается оправданию обычными методами, которые заставляют нас предпочитать одну теоретическую интерпретацию определенного набора фактов другой. Технически это сложно, и я не буду больше к этому возвращаться. С нашей, современной, точки зрения, важный аспект работы доктора Уайтхеда – это его философские рассуждения. Он не только предлагает нам лучшую науку, но и философию, которая сделает эту науку рациональной в том смысле, в котором традиционная наука перестала быть рациональной со времен Юма. Эта философия, в целом, весьма похожа на философию Бергсона. Трудность, как мне кажется, заключается в том, что когда новые понятия доктора Уайтхеда будут включены в формулы, поддающиеся обычным научным или логическим тестам, они уже не будут включать его философию; следовательно, его философия должна быть принята за ее скрытые достоинства. Мы не должны принимать ее просто на основе того, что она, в случае своей истинности, оправдывает науку, так как спорным вопросом является то, может ли наука быть оправдана. Нам сразу следует проверить, кажется ли нам это истинным на самом деле, и мы увидим, что находимся в плену старых дилемм.
Я рассмотрю лишь один, но решающий пункт. Бергсон, как известно, считает прошлое чем-то живущим лишь в памяти. Он утверждает, что в действительности ничего никогда не забывается; и с этим, кажется, согласен доктор Уайтхед. Это очень неплохо, даже звучит поэтически, но не может (как мне кажется) быть принято в качестве научного тщательного метода установления фактов. Если я вспоминаю какие-либо прошлые события, скажем, мой приезд в Китай, то будет просто фигурой речи сказать: «Я снова прилетаю в Китай». Когда я вспоминаю, возникают определенные слова или образы, и они связаны с тем, что я вспоминаю, и причинным образом, и посредством определенного сходства, часто меньшим, чем сходство логической структуры. Научная проблема связи воспоминаний с прошлым событием остается неизученной, даже если мы предпочтем сказать, что воспоминания представляют собой живое прошлое. Поскольку если мы утверждаем это, то мы должны, тем не менее, допустить, что событие изменилось со временем, и мы столкнемся с научной проблемой поиска законов, в соответствии с которыми оно изменилось. Назовем ли мы воспоминание новым событием или старым, но значительно измененным, для научной проблемы это не будет иметь значения.
Громкие скандалы в философии науки еще со времен Юма были связаны с причинностью и индукцией. Мы верили и в ту и в другую, но Юм заставил нас думать, что наши убеждения – это слепая вера, за которой нет никакой рациональной основы. Доктор Уайтхед полагает, что его философия дает ответ Юму. Так же полагал и Кант. Я сам не способен принять ни тот ни другой ответ. И все же я, как и другие люди, не могу не надеяться, что ответ должен быть. Такое положение дел совершенно неудовлетворительно и в дальнейшем будет еще более таковым, так как наука становится более связанной с философией. Мы должны надеяться, что ответ будет найден, но я почти не способен поверить, что он был найден.
Наука в ее теперешнем состоянии представляется частично приемлемой, частично – нет. Она удовлетворяет нас из-за той силы, которую она дает нам, чтобы манипулировать окружающей средой. Для небольшого, но важного меньшинства она приемлема, так как приносит интеллектуальное удовлетворение. Она не всегда устраивает нас, потому что как бы мы ни стремились скрыть этот факт, наука допускает детерминизм, который, теоретически, включает в себя возможность предсказуемости человеческих действий, и в этом отношении она, кажется, уменьшает человеческие возможности. Естественно, что люди желают сохранить приятные аспекты и избежать неприятных; но пока такие попытки не удавались. Если мы будем подчеркивать тот факт, что наша вера в причинность и индукцию иррациональна, нам придется заключить, что мы не знаем, истинна ли наука, и что она в любой момент может перестать позволять нам контролировать окружающую среду в том виде, в котором нам это выгодно. Однако, эта альтернатива чисто теоретическая, и современный человек не может использовать ее на практике. Если, с другой стороны, мы примем требования научного метода, мы не сможем избежать того заключения, что причинность и индукция применимы к человеческой воле в той же степени, как и к чему-либо еще. Все, что произошло в двадцатом столетии в физике, психологии и физиологии, укрепляет нас в этом заключении. Итог, по всей видимости, таков: несмотря на то, что рациональное оправдание науки теоретически неадекватно, не существует метода сохранения приятной стороны науки без неприятной. Мы можем не замечать этой неприятной стороны, конечно, если мы откажемся смотреть в лицо логике ситуации; но если так, то мы истощим источник, дающий импульс научным открытиям, то есть желание понять мир. Остается надеяться, что будущее предложит нам более удовлетворительное решение этой сложной проблемы.