Павел. Августин - Мережковский Дмитрий Сергеевич (книги онлайн полные версии .txt) 📗
Так же, как во всех иудейских, старозаветных семьях, где одно и то же ремесло передается из рода в род, научился, должно быть, и Павел ремеслу отца. «Нуждам моим и бывших при мне послужили вот эти руки мои», — скажет братьям Эфесской общины (Д. А. 20, 34). «Делатель шатров», skenopoiós (Д. А. 18, 3), или «обойщик», по-нашему, изготовляет он из длинных полотнищ грубой козьей шерсти, cilicium (названной так по месту, откуда она привозилась, Киликии), те островерхие, черные шатры, какие можно видеть, и в наши дни, в пастушьих кочевьях, на горах Киликийского Тавра.
Павел будет всю жизнь помнить то, чему научился в Тарсе отрок Шаул, не только в стенах иудейской школы при синагоге, но и под открытым небом, на площадях и улицах, в нимфеях и портиках, в банях и на торжищах, а также, вероятно, в открытых всем, манящих и случайного прохожего, в знойные дни, с улицы в свежесть мраморных сеней, великолепных школах-базиликах бродячих эллинских философов и риторов.
В речи к Афинянам о жертвеннике «Неведомому Богу», Agnostó Theó, вспомнит Павел, может быть, ради споривших с ним только что эпикурейских и стоических философов, стих Арата, поэта-стоика (Д. А. 17, 18–28), а в предсмертном письме к Титу (1, 12), о Критской общине, вспомнит стих тамошнего поэта, Эпименида. Зная этих малых, знает, вероятно, и великих, — Гомера, Гезиода, трагиков или, по крайней мере, кое-что слышал о них. Петр, Иаков, Иоанн, — никто из Двенадцати этого не знает и, уж конечно, благовествуя Распятого, о греческих поэтах не вспомнил бы. «Люди неграмотные», aggrammatoi, — скажут иудейские книжники о Двенадцати (Д. А. 4, 13).
Это, конечно, только мельчайшая, едва уловимая, черта в лице Павла, но живая, — в живом: можно и по ней судить о том, как уже страшно далек от тех рыбаков Галилейских рабби Шаул и римский гражданин Павел: как страшно он отделен от, ближайших к Иисусу, учеников, а может быть, и от самого Иисуса, и какой далекий путь к Нему надо будет пройти Савлу. Трещина эта между ними с волосок, но может зазиять пропастью.
Страшно далек Павел от Двенадцати, но чем дальше от них, тем ближе к нам. Им подобного не будет уже никогда никого; Павлу подобен будет весь мир.
Первый иудейский философ, Аристобул Александрийский, истолкователь Пятикнижия, в духе Платона и Аристотеля, кажется, был слишком знаменит в тогдашнем Рассеянии, чтобы Павел мог не знать его или, по крайней мере, о нем. Только одним созвучием имен: «Музей — Моисей» — не пленился бы, конечно, Павел, как Аристобул, и не сделал бы из этого созвучия детски сказочного вывода, будто иудейская мудрость — учительница эллинской, потому что праотец ее, Орфей, — «ученик Музея — Моисея». [6] Но с главным учением Аристобула: «слово Божие не в мертвой букве, а в духе живом», — согласился бы и Павел. [7]
«Книги Премудрости Соломоновой» он также не мог не знать. В книге этой слышатся отзвуки всей эллинской мудрости, от Гераклита до Платона, вместе с отзвуком эллино-египетского тайного Ведения, Гнозиса. Здесь о творении мира говорится так, что это ближе к «Тимею» Платона, чем к «Бытию» Моисея: мир творит вместе с Богом, София, Премудрость Божия, — среднее между миром и Богом, Существо, почти то же, что «Демиург» или «Мировая душа» Платона. И будущее имя Бога-Слова — «Логос» Филона-Иоанна здесь уже произнесено или хотя бы только прошептано. [8] И тайный догмат неопифагорейцев и орфиков о «пресуществовании душ», отразившийся в одном из будущих, главнейших опытов-догматов Павла, — О Предопределении, próthesis praedestinatio, здесь тоже слышится: «в утробе матерней, сгустился я в плоть… и ниспал на землю» — родился; «душу имея добрую (в вечности, до рождения), вошел я и в чистое тело» — родился во времени (Прем. Сол. 7, 2–3; 8, 20). [9]
Как бы смутно этого всего ни чувствовал Павел, читая книгу эту, отроком, в Тарсе или, юношей, в Иерусалиме, — он этому не мог не удивиться и глубоко над этим не задуматься.
«Мудрость Божию, Theou Sofia, в тайне сокровенную, en mysterio, мы возвещаем, которую Бог предназначил (предопределил, proórisen) прежде всех веков», — скажет Павел, уже «Апостол язычников» (I Кор. 2, 7–8).
Кажется, Петр будет страшиться и для себя самого этой Павловой «мудрости»; будет остерегать от нее и Церковь: «Брат наш возлюбленный, Павел, по данной ему премудрости… говорит об этом в посланиях своих, в которых есть нечто и непонятное (невразумительное, dysnoetatina), что несведущие и неутвержденные извращают, к собственной своей погибели» (II Петр. 3, 15–16).
Вот где «трещина с волосок» уже зазияет пропастью.
В эти именно дни Павловой юности, почти в канун тех дней, когда на Иордане, в Вифаваре-Вифании, раздался «глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу… идет за мною Сильнейший меня» (Мт. 3, 3; Мрк. 1, 7), — в эти именно дни вспыхнула в Эллинском Рассеянии, так, как еще нигде и никогда, надежда Израиля: «скоро Мессия придет».
В эти же дни ходили по рукам Иудейские Апокалипсисы, где смутно, как тени, мелькали и чередовались два Мессии: торжествующий Царь, «Сын человеческий, грядущий на облаках», bar enach, пророка Даниила (7, 13), и страдающий «раб Господен», ebed jahwe, пророка Исайи (52, 13). Видел ли книги эти отрок Савл или не видел, — во всяком случае, не мог не слышать о тех двух возможных Мессиях, и, только что начал думать (а начал, вероятно, очень рано), не мог не понять, что надо между ними сделать выбор.
«Кто из двух? Кто из двух?» — спрашивал себя, должно быть, и он, как многие, в те дни, и томился, и мучился оттого, что выбора сделать не мог.
В тесной и темной, сильно пахнущей улочке иудейского предместья в Тарсе, огражденного стеною, — как бы города в городе, малого — в большом, — сидя в шатрово-обойной мастерской отца, за ткацким станком, с длинными, черными, однообразно снующими туда и сюда нитями козьего волоса, с однообразно ходившим на цепи и однозвучно стучавшим, тяжелым, из гладкого дерева, чесальным гребнем, отрок Шаул так глубоко задумался, что ничего не видел и не слышал. [10] Тянутся-тянутся, быстро снуют, скрещиваясь, в наклоненной раме станка, длинные, лоснящиеся нити, ослепительно черные, так что в глазах рябит, а в голове еще ослепительней скрещиваются черные мысли: «Кто из двух? кто из двух?»
Вдруг, сам того не желая, противясь тому и страшась, вспомнил, что видел и слышал однажды издали, на великом празднестве главного здешнего бога, Сандона, Ваала-Тарса Киликийского, Геракла Эллинского, — одного в трех лицах. [11] Слышал глухие гулы тимпанов, пронзительные визги флейт, исступленные песни жрецов, и вопли толпы, и треск горящего костра; видел белые клубы дыма с языками красного пламени, лижущего ноги кумира. Знал, что люди сжигают бога, в память того, что он сам себя сжег однажды и вечно сжигает, вольно приносит в жертву себя за все и за всех; умер однажды и умирает всегда, чтобы всех воскресить. — «Бес, а не Бог; губящий, а не спасающий», — думает отрок Шаул или только хочет думать, но не может, потому что не знает наверное и мучается, томится томлением смертным.
Знал, может быть, уже и тогда, что «есть много богов, но у нас (Иудеев) — один Бог Отец» (I Кор. 8, 5–6). Много есть и таких же, как этот Ваал-Тарс, страдающих за людей, и умирающих богов-искупителей: Озирис Египетский, Таммуз Вавилонский, Аттис Фригийский, Митра Персидский, Дионис Эллинский, Адонис-Адонай Ханаанский (этот — самый лживый и страшный из всех, потому что имя его — имя истинного Бога), и сколько еще других, неведомых! «А за ними всеми — бес один», — думает отрок Шаул или только хочет думать, но не может. «Бог или бес? Кто из двух? кто из двух?» — мучается, смертным томлением томится. [12]