История безумия в Классическую эпоху - Фуко Мишель (читать книги TXT) 📗
Психиатрическая больница есть сфера религиозности без религии, область чистой морали и этического единообразия. Любые приметы, хранящие память о прежних различиях, стираются. Угасают последние воспоминания о сакральном. В свое время изолятор унаследовал в социальном пространстве почти абсолютно непроницаемые границы лепрозория; он был воплощением чуже-земности, чужой землей. Теперь же лечебница призвана послужить образом великого всепроникающего единства общественной морали. В ней господствуют семейные и трудовые ценности, это царство общепризнанных добродетелей. Но царство двойственное. Прежде всего, они царят на практике, в сердцевине самого безумия; неистовый беспорядок сумасшествия бурлит на поверхности, не задевая и не нарушая прочной природы основных добродетелей. Существует первичная простейшая мораль, которую обычно неспособен поколебать даже худший из всех видов слабоумия; именно она проявляется и в то же время оказывает свое действие в ходе лечения: “В целом, я могу лишь засвидетельствовать, что при излечении ярко и наглядно проявляются чистые и строгие принципы добродетели. Нигде, разве только в романах, не случалось мне встречать более достойных любви супругов, более нежных отцов и матерей, более страстных влюбленных и более преданных долгу людей, нежели сумасшедшие, кои счастливо достигли периода выздоровления”52. Эта неотчуждаемая добродетель есть одновременно истина безумия и сила, его искореняющая. Именно поэтому она царит в лечебнице — и, больше того, непременно будет царить и впредь. Лечебница сгладит любые различия, одолеет пороки, уничтожит отклонения. Она разоблачит все, что создает преграду для торжества основных общественных добродетелей: безбрачие — “в году XI и XIII число девиц, страдающих идиотизмом, было в 7 раз большим, нежели число замужних женщин; среди случаев слабоумия их число больше в два или даже в четыре раза; таким образом, позволительно считать, что замужество есть для женщин своего рода предупредительное средство против этих двух видов сумасшествия, наиболее прочно укореняющихся и чаще всего неизлечимых”53; разврат, дурное поведение и “предельную извращенность нравов” — “привычка к пороку, как, например, к пьянству, к безудержному, без всякого разбора женолюбию, к беспорядочному поведению либо к безразличной апатии может постепенно привести разум в полнейший упадок и закончиться выраженным сумасшествием”54; лень — “постояннейший и самый распространенный итог опыта — вывод о том, что в любых общественных приютах, равным образом и в тюрьмах и в госпиталях, самым верным и, быть может, единственным средством сохранить здоровье, добрые нравы и порядок является строгое следование правилу механического труда”55. Конечная цель лечебницы — установить однородное царство морали, неукоснительно подчиняющей себе любого, кто попытается выйти за ее пределы.
Но тем самым лечебница обнажает известное социальное различие; если торжество закона не всеобъемлюще, значит, есть люди, которые его не признают, есть общественный класс, который живет вне границ порядка, пренебрегая им, т. е. почти на незаконном положении: “С одной стороны, мы видим семьи процветающие, обретающиеся на протяжении долгих лет в лоне порядка и согласия; но сколько есть других семей, прежде всего в низших слоях общества, которые сокрушают взоры наши отвратительным зрелищем разврата, раздоров и постыдного упадка! Именно они, судя по ежедневным моим записям, служат самым изобильным источником сумасшествия, каковое приходится лечить в больницах”56.
Один и тот же, единый процесс, происходящий в лечебнице, делает ее в руках Пинеля орудием нравственной унификации и социального изобличения. Ее задача — добиться торжества морали как некоего всеобщего начала, внутренне обязательного для тех социальных разновидностей, которые остаются ей чуждыми и в которых сумасшествие присутствует заранее, еще прежде чем проявиться в отдельных личностях. В первом случае лечебница должна действовать как средство пробуждения человека, как память о забытой природе и призыв к ней; во втором она должна произвести определенный социальный сдвиг, чтобы вырвать человека из того положения, в котором он пребывает. Операция, осуществлявшаяся в Убежище, была еще очень простой: она представляла собой религиозную сегрегацию с целью нравственного очищения. Операция, произведенная Пинелем, довольно сложна: ее цель — добиться нравственного синтеза, обеспечить последовательное перенесение этических норм из мира разума в мир безумия, причем проделать это путем общественной сегрегации, гарантирующей буржуазной морали фактически универсальный статус и позволяющей ей стать как бы правовой нормой, обязательной для любых форм сумасшествия.
В классическую эпоху бедность, лень, пороки и безумие несли на себе единую печать вины, пребывая внутри единого пространства неразумия; великая изоляция нищеты и безработицы вобрала в себя безумцев, но из-за близкого соседства с грехом все обитатели изоляторов были как бы продвинуты к сущности грехопадения. Теперь же безумие сродни социальному упадку, который неявным образом выступает его причиной, образцом и конечным пределом. Спустя полвека душевная болезнь превратится в дегенерацию. Отныне главная и реальная угроза безумия исходит из недр общества.
Пинель, в отличие от Тьюка, сделает свою лечебницу не убежищем от окружающего мира, не пространством природы и непосредственной истины, а единообразной сферой права, средоточием моральных синтезов, где сглаживаются любые формы отчуждения-сумасшествия, зарождающиеся на внешних границах общества57. Вся жизнь обитателей изолятора, все обращение в ними смотрителей и врачей организованы у Пинеля так, чтобы эти моральные синтезы не могли не осуществиться. Этой цели Пинель достигает тремя основными способами:
1. Молчание. Пятым из узников, освобожденных Пинелем от оков, был бывший священник, изгнанный за свое безумие из лона церкви; одержимый манией величия, он воображал себя Христом;
то был “верх человеческой спеси и бреда”. В Бисетре он очутился в 1782 г., и к моменту освобождения находился в оковах уже двенадцать лет. Надменные повадки и великое красноречие делают его любимым развлечением всего госпиталя; но он знает, что вновь переживает Страсти Христовы, и потому “терпеливо переносит сию нескончаемую пытку и постоянные насмешки, которым он подвергается из-за своей мании”. Пинель включил его в первую партию освобожденных, в число первых двенадцати узников, несмотря на то что он по-прежнему находился в состоянии острого бреда. Однако с ним он поступает иначе, чем с прочими безумными: не обращается к нему с увещеваниями, не требует обещаний; ни слова не говоря, он жестом велит снять с него цепи и “нарочно приказывает всем вести себя так же сдержанно и не разговаривать с бедным сумасшедшим. Этот запрет соблюдался со всей строгостью и произвел на спесивца действие гораздо более чувствительное, нежели кандалы и темница; оказавшись в столь непривычном для себя одиночестве и бесприютности на фоне полной физической свободы, он почувствовал себя униженным. Наконец, после долгих колебаний он по собственной воле присоединяется к обществу других больных; начиная с этого дня мысли его получают более разумное и более верное направление”58.
Освобождение приобретает в данном случае парадоксальный смысл. Темница, оковы, зрелище, которое он собой являл, непрекращающиеся насмешки составляли для одержимого бредом больного как бы стихию его свободы. Через нее он был признан, множество союзников завораживали его извне, а потому сдвинуть его с непосредственно данной истины было невозможно. Но когда, лишенный цепей, он сталкивается со всеобщим безразличием и молчанием, это становится для него новым заточением — заточением в тесных границах пустой свободы; молчание отдает его во власть непризнанной истины, которую он тщетно будет являть собой, поскольку на него никто не смотрит, и которая не послужит к его прославлению, поскольку она даже не подвергается унижению. Теперь будет унижен сам человек, а не его бредовая проекция: физическое принуждение сменилось свободой, ежеминутно наталкивающейся на границы одиночества; диалог бреда и оскорбления — монологизмом речи, иссякающей в молчании других; выставленные напоказ притязания и унижение — безразличием. С этих пор больной попадает в заточение более реальное, нежели когда он сидел в оковах в темнице, он становится узником не чего-либо, а самого себя и устанавливает с самим собой отношения, лежащие в сфере греха и проступка, а с другими — не-отношения, лежащие в сфере стыда. Вина с других полностью снята — они более не являются преследователями; она переместилась внутрь, в душу безумца, показывая ему, что завораживающей силой были для него лишь собственные притязания; враждебные лица исчезают; он больше не ощущает их присутствия, выраженного во взгляде, он ощущает его как отказ во внимании, как отведенный взгляд; теперь другие для него — всего лишь предел, отступающий все дальше назад по мере его приближения. Освобожденный от оков, он силою молчания прикован к провинности и стыду. Прежде он чувствовал себя наказанным и видел в наказании знак своей невиновности; избавленный от физической кары, он не может не чувствовать себя виноватым. Мученичество несло ему славу; освобождение должно его унизить.