Между натурализмом и религией - Хабермас Юрген (читать книги без регистрации .TXT) 📗
Для Канта разум в сфере практики в полной мере попадает к себе домой, ведь он конститутивен только для морального действия. Поэтому напрашивается поискать следы детрансцендентализированного разума в коммуникативном действии. Выражение «коммуникативное действие» обозначает те социальные интеракции, для которых ориентированное на взаимопонимание употребление языка берет на себя роль координатора действия [43]. Идеализирующие предпосылки перекочевывают через языковую коммуникацию в действия, ориентированные на взаимопонимание. Поэтому языковая теория, особенно семантика, которая объясняет смысл языковых выражений в связи с условиями языкового понимания, могла бы оказаться в месте, где формальная прагматика кантианского происхождения может пересекаться с исследованиями с аналитической стороны. Ведь фактически традиция аналитических исследований у Фреге отходит от того элементарного случая идеализирующей предпосылки, который можно заметить лишь после лингвистического поворота. А именно: если структуры духа сформированы грамматикой языка, то встает вопрос о том, как предложения и выражения предикатов во всей многосложности контекстов их употребления могут сохранять такой всеобщий характер и такую идентичность значения, какими с самого начала располагают суждения и понятия в ментальной сфере.
Фреге, который сам еще располагается в кантовской традиции и которого Даммит по праву поставил рядом с Гуссерлем, предлагает различать семантическое понятие «мысль» и психологическое понятие «представление». Для того чтобы мысли вообще можно было использовать в коммуникации, они должны в неизменном виде преодолевать границы индивидуального сознания, тогда как представления должны всякий раз принадлежать отдельному, индивидуированному в пространстве и времени субъекту. Предложения сохраняют одно и то же мыслительное содержание, даже если они высказываются или понимаются в качестве предложений разными субъектами во всякий раз иных контекстах. Это побуждает Фреге приписывать мыслям и понятийным содержаниям некий идеальный — то есть упраздняющий пространство и время — статус. Своеобразное статусное различие между мыслями и представлениями он объясняет в связи с грамматической формой их выражения. Иначе, нежели Гуссерль, Фреге исследует структуру суждения или мысли по структуре сформированного из слов ассерторического предложения как наименьшей грамматической единицы, которая может быть истинной или ложной. По членению пропозиций и взаимному проникновению референции и предикации проявляется, как мыслительные содержания отличаются от объектов представляющего мышления [44].
Переход мысли через границы индивидуированного в пространстве и во времени сознания и независимость идеального мыслительного содержания от потока переживаний мыслящего субъекта представляют собой условия для того, чтобы языковые выражения для различных индивидов в различных ситуациях могли сохранять одно и то же значение. Уже на элементарном уровне знакового субстрата говорящие и слушающие могут вновь и вновь распознавать один и тот же тип знаков в многообразии корреспондирующихся знаковых событий. Этому соответствует подстановка инвариантных условий на семантическом уровне. Во всяком случае, члены одного языкового сообщества должны на практике исходить из того, что грамматически сформированные выражения, которые они высказывают, имеют всеобщее, идентичное для всех участников значение во множестве контекстов употребления. Только при этой предпосылке может выясниться, что высказывания время от времени являются непонятными. Неизбежная in actu подстановка идентичного по значению употребления выражений общего для всех языка, конечно, не исключает ни языкового разделения труда, ни исторического изменения значения. Измененное знание о мире (Weltwissen) индуцирует перемену знания языка (Sprachwissens), а прогресс познания запечатлевается в изменении значения основных теоретических понятий [45].
Даже в случае идеальной всеобщности значений грамматических выражений речь идет об идеализирующем предположении, которое зачастую, с точки зрения наблюдателя, — а под микроскопом этнометодолога даже всегда, — предстает как недостаточное. Но как контрафактическая подстановка это предположение неизбежно для языкового употребления, ориентированного на взаимопонимание. Правда, Фреге из-за своей оправданной критики психологизма дал себя соблазнить тем платонизмом значения, который, впрочем, среди других предпосылок разделял и Гуссерль. Поздний Фреге придерживался того взгляда, что менталистская архитектоника двух миров, в соответствии с которой объективному миру предметов противостоит субъективный мир представлений, должна дополняться третьим, а именно идеальным миром пропозиций. Этим неудачным ходом он маневрирует в трудной позиции. Если значения предложений гипостазируются в идеальное в-себе-бытие, остается загадочным, как эти воздушные сущности (Entitàten) «третьего царства» [46] могут вступить в обмен, с одной стороны, с физическими вещами объективного мира, а с другой — с представляющими субъектами. Реляция мысленного «изображения» сущностей становится самостоятельной по отношению к некоему субъективному духу, относительно которого опять-таки неизвестно, как ему удается «схватывать» и «расценивать» пропозиции.
То, что «извергнутые из сознания мысли» (Даммит) имеют в качестве пропозиций двусмысленное и даже непонятное существование, представляет собой проблему, оставленную Фреге своим последователям. Другая проблема — обратная сторона пионерной идеи: ввести «истину» в качестве основного семантического понятия для объяснения смысла языковых выражений. Для того чтобы понять предложение, необходимо знать условия, при которых оно истинно, то есть знать — как позднее скажет Витгенштейн, — «что имеет место, если нечто истинно». Тем самым ставится задача объяснить смысл истины — «выполнение» условий истины. Идея Фреге (понимать истинностную ценность предложения как соотносимый с ним предмет), очевидно, неудовлетворительна. Ибо из его собственного анализа структуры высказывания становится ясным, что истину нельзя приравнивать к референции. Таким образом, традиция семантики истины с самого начала была отягощена двумя трудноразрешимыми проблемами.
Пропозициональные содержания, выделенные из потока переживаний, должны в качестве значений инкорпорироваться в среду языковых выражений так, чтобы исчезало призрачное промежуточное царство свободно парящих пропозиций. Однако на пути истинностно-семантического объяснения смысла предложений это удается лишь тогда, когда основное объяснительное понятие «истина» больше не пребывает в потемках. Оба вопроса: «Что мы начинаем с помощью пропозиций?» и «Как следует понимать истинностный предикат?» — можно понимать как залоги вынужденного менталистского понятия истины. С лингвистической точки зрения предлагаются две реакции. Либо вместе с менталистской парадигмой ликвидируется само понятие разума, либо это понятие вынимается из своих менталистских рамок и переносится в понятие коммуникативного разума. Дональд Дэвидсон придерживается первой стратегии. Он стремится лишить остроты своеобразную нормативность языка, которая отражается в отношении к миру субъектов, способных говорить и действовать, так же, как и в их межличностных отношениях друг к другу, при эмпирических предпосылках (6); Майкл Даммит и Роберт Брэндом идут в противоположном направлении, стремясь шаг за шагом реконструировать нормативность практики взаимопонимания (7 и 8). Следующий эскиз представляет собой попытку продолжить линию, на которой собственный нормативный смысл воплощенного в языке разума дает о себе знать также и в аналитической философии языка.
(6) Дэвидсон объективирует нуждающийся в объяснении феномен — что такое понимать языковое выражение. С помощью богатого последствиями методологического решения он изменяет роль языкового аналитика: перестает считать его читателем или слушателем, который стремится понять тексты или высказывания некоего автора или говорящего. Вместо этого он предписывает интерпретатору роль эмпирически действующего теоретика, который проводит наблюдения за поведением в условиях некой чужой культуры и — иначе, нежели этнолог Витгенштейна, — ищет номологическое объяснение для непонятного языкового поведения туземцев. Тем самым коммуникативное поведение субъектов, способных говорить и действовать, так сказать, полностью поворачивается в сторону объекта. Энергичному приравниванию понятных символических высказываний к категории наблюдаемых феноменов природы соответствует уподобление понимания смысла объяснениям, для которых нужна эмпирическая теория. Такую теорию разрабатывает Дэвидсон, используя «конвенцию истины» Тарского в качестве недефинированного основного понятия для создания эквивалентностей значения.