Собрание сочинений, том 21 - Маркс Карл Генрих (книги онлайн без регистрации .txt) 📗
Такова та страна, которую Бисмарк и прусские юнкеры, поддерживаемые неотделимым, по-видимому, от всех немецких начинаний возрождением шовинистической романтики, вознамерились вновь сделать немецкой. Намерение превратить Страсбург, родину «Марсельезы», в немецкий город было такой же нелепостью, как и желание офранцузить родину Гарибальди — Ниццу. Но в Ницце Луи-Наполеон соблюдал, по крайней мере, приличие, поставив вопрос об аннексии на голосование, — и маневр ему удался. Не говоря уже о том, что пруссаки не без серьезных оснований питают отвращение к подобным революционным методам, — еще не было случая, чтобы где-нибудь народные массы захотели присоединения к Пруссии, — слишком хорошо было известно, что именно здесь население более единодушно привязано к Франции, чем сами исконные французы. И отторжение было произведено путем голого насилия. Это была своего рода месть за французскую революцию; был оторван один из кусков, сросшихся с Францией воедино именно благодаря революции.
С военной точки зрения аннексия Эльзас-Лотарингии преследовала, во всяком случае, определенную цель. Завладев Мецем и Страсбургом, Германия приобретает исключительно сильную линию обороны. Пока Бельгия и Швейцария сохраняют нейтралитет, французы могут начать массовое наступление только на узкой полосе между Мецем и Вогезами, и, к тому же, Кобленц, Мец, Страсбург и Майнц образуют самый сильный и самый крупный в мире четырехугольник крепостей. Но и этот четырехугольник, как и австрийский в Ломбардии [532], расположен наполовину в неприятельской стране и служит там цитаделью для того, чтобы держать в повиновении население. Более того: чтобы замкнуть четырехугольник, нужно было выйти за пределы области распространения немецкого языка, нужно было аннексировать четверть миллиона исконных французов.
Крупная стратегическая выгода, следовательно, — единственный момент, который может оправдать аннексию. Но идет ли этот выигрыш в какое бы то ни было сравнение с тем вредом, который ею причинен?
С крупным моральным ущербом, который нанесла себе молодая Германская империя, открыто и беззастенчиво провозгласив грубое насилие своим основным принципом, прусский юнкер не считается. Наоборот, непокорные, насильственно подавляемые подданные ему необходимы; они являются доказательством увеличения прусского могущества; да в сущности других у него никогда и не было. Но с чем он обязан был считаться — это с политическими последствиями аннексии. А они были совершенно ясны. Еще до того как аннексия вступила в законную силу, Маркс громко, на весь мир возвестил о ней в воззвании Интернационала: аннексия Эльзаса и Лотарингии делает Россию арбитром Европы [533]. И социал-демократы достаточно часто повторяли это с трибуны рейхстага до тех пор, пока истины этих слов не признал, наконец, сам Бисмарк в своей речи в рейхстаге 6 февраля 1888 г., пресмыкаясь перед всемогущим царем, вершителем судеб в вопросах войны и мира [534].
В самом деле, это было ясно, как день. Оторвав от Франции две до фанатизма патриотические провинции, ее толкали в объятия всякого, кто подавал ей надежду на их возвращение, и делали ее своим вечным врагом. Правда, Бисмарк, который в этом отношении достойно и добросовестно представляет немецкого филистера, требует от французов, чтобы они отказались от Эльзас-Лотарингии не только в государственно-правовом смысле, но и морально, да еще даже радовались тому, что эти два куска революционной Франции «возвращены старому отечеству», о котором они и знать не хотят. Но французы, к сожалению, этого не делают, так же как и немцы во время наполеоновских войн морально не отказывались от левого берега Рейна, хотя и эта область отнюдь не стремилась тогда вернуться к ним. Пока эльзасцы и лотарингцы хотят вернуться к Франции, до тех пор Франция будет и должна добиваться их возвращения и искать средств для этого, следовательно, между прочим, и союзников. А естественный союзник ее против Германии — Россия.
Если обе крупнейшие и сильнейшие нации западного континента взаимно нейтрализуют друг друга враждой, если к тому же лежащее между ними вечное яблоко раздора втравливает их во взаимную борьбу, то выигрывает от этого только Россия, у которой тогда еще больше развязываются руки, — Россия, которая в своих завоевательных стремлениях тем меньше может встретить препятствий со стороны Германии, чем больше у нее оснований рассчитывать на безусловную поддержку со стороны Франции. Разве Бисмарк не поставил Францию в такое положение, что она должна умолять Россию о союзе и любезно предоставить ей Константинополь, если только Россия пообещает ей возвращение утраченных провинций? Если же, несмотря на это, мир не нарушался в течение семнадцати лет, то не потому ли, что введенная во Франции и в России система ландвера требует, по меньшей мере, шестнадцати, а после недавнего немецкого нововведения — даже двадцати пяти лет, чтобы дать полное число обученных годовых контингентов? И разве аннексия Эльзас-Лотарингии, которая была в течение последних семнадцати лет основным фактом, определяющим всю европейскую политику, не является и сейчас главной причиной кризиса, угрожающего войной нашей части света? Устраните один этот факт — и мир обеспечен!
Эльзасский буржуа, говорящий по-французски с верхненемецким акцентом, этот ублюдочный хлыщ, который щеголяет французскими манерами, как какой-нибудь коренной француз, который смотрит на Гёте сверху вниз и восторгается Расином, но который все-таки не может избавиться от мучительного сознания тайны своего немецкого происхождения и именно потому должен в презрительном тоне болтать обо всем немецком, так что не годится даже в посредники между Германией и Францией, этот эльзасский буржуа — бесспорно весьма презренное существо, будь он мюльгаузенским фабрикантом или парижским журналистом. Но кто же сделал его таким, если не немецкая история последних трехсот лет? Разве не были еще совсем до недавнего времени теми же эльзасцами почти все немцы за границей, особенно купцы, которые отрекались от своего немецкого происхождения, мучительно, подвергая себя настоящему самоистязанию, подделывались под чужую национальность своей новой родины и при этом добровольно ставили себя, по меньшей мере, в такое же смешное положение, как эльзасцы, которые все же более или менее вынуждены к этому обстоятельствами? В Англии, например, все немецкие купцы, переселившиеся туда между 1815 и 1840 гг., были почти сплошь англизированы, говорили между собой почти исключительно по-английски, и теперь еще на манчестерской бирже, например, толчется немало старых немецких филистеров, которые отдали бы половину своего состояния, лишь бы сойти за настоящих англичан. Только после 1848 г. и в этом отношении наступила перемена, а с 1870 г., когда даже лейтенанты запаса приезжают в Англию и когда Берлин присылает сюда свои контингенты, прежнее низкопоклонство сменяется прусской заносчивостью, которая делает нас в глазах иностранцев не менее смешными.
И разве для эльзасцев объединение с Германией стало после 1871 г. привлекательнее? Напротив. Их подчинили диктатуре, между тем как рядом, во Франции, была республика. У них ввели педантически докучливую прусскую систему ландратов, по сравнению с которой система строго регулируемого законом вмешательства пресловутых французских префектов — настоящая благодать. С последними остатками свободы печати, права собраний и союзов было быстро покончено, строптивые муниципальные советы были распущены и в качестве бургомистров назначены немецкие бюрократы. Зато «нотаблям», то есть насквозь офранцузившимся дворянам и буржуа, всячески угождали, защищая их эксплуататорские интересы против хотя и не по-немецки настроенных, но все же по-немецки говорящих крестьян и рабочих, представлявших единственный элемент, с которым можно было бы еще попытаться примириться. И чего же этим достигли? Достигли того, что в феврале 1887 г., когда вся Германия дала себя запугать и послала в рейхстаг большинство из бисмарковского картеля [535], Эльзас-Лотарингия выбрала одних лишь рьяных франкофилов, отвергнув всех, кого можно было заподозрить хотя бы в малейших симпатиях к немцам.