Экономика добра и зла. В поисках смысла экономики от Гильгамеша до Уолл-стрит - Седлачек Томаш
Укрощение дикого зла и прообразы невидимой руки рынка
Вернемся еще раз к очеловечиванию дикого Энкиду, то есть к процессу, который с небольшой долей фантазии можно воспринимать как самое начало зарождения принципа невидимой руки рынка и, следовательно, как некую параллель одной из главных схем экономической теории.
Энкиду наводил ужас на людей, уничтожал результаты их труда, мешал охоте и возделыванию почвы. Один из пострадавших охотников говорит о нем:
А вот после его очеловечивания все становится по-другому:
«Одомашнив» и цивилизовав Энкиду, человечество укротило неконтролируемое, дикое, несущее хаос зло, ранее яростно вредившее и выступавшее против городских благ. Энкиду рушил (во внешнем мире, за стеной) все сделанное городом. Но позднее он был приручен и теперь вместе с цивилизацией воюет против природы и естественного состояния вещей. Интерпретация этого момента для экономистов очень важна. Энкиду доставлял неприятности, и против него было невозможно воевать. Однако зло с помощью ловушки было превращено в нечто, приносящее цивилизации большую пользу.
Возможно, речь идет об изображении плохой человеческой «в-рожденной» черты (например, эгоизма, приоритета собственных пристрастий над интересами ближнего). Энкиду поразить нельзя, но использовать на службе добру можно. Подобный мотив – уже как важнейшая идея экономики – проявляется тысячу лет позднее вместе с выражением, знакомым далеко не только экономистам: «невидимая рука рынка». Иногда дьявола – в нашем случае зло – лучше запрячь в плуг, чем с ним воевать. Использовать для достижения намеченных нами целей его собственную энергию проще, чем прилагать огромные усилия для подавления; вместо бессмысленных потуг усмирить бурную реку лучше поставить на ней мельницу. Одна из самых старых чешских легенд гласит, что так поступил и святой Прокопий [89]. Он не только выкорчевывал лес (!) и обрабатывал землю (а значит, покорял себе природу), но и, по свидетельствам людей, пахал поле на запряженном в плуг черте [90]. В данном случае мы видим умение обращаться с чем-то небезопасным, чего обычный человек боится. Прокопий хорошо понял, что мудрее и выгоднее соответствующим образом использовать стихийные хаотические силы, чем тщетно, по-сизифовски пытаться их подавить, устранить и уничтожить. До определенной степени он был знаком с проклятием зла, о котором в пьесе Гёте «Фауст» говорит дьявол Мефистофель:
О проблеме превращения зла в созидательную силу рассказывает Майкл Новак в своей книге «Дух демократического капитализма» [91]. В ней утверждается, что только демократический капитализм, в отличие от всех альтернативных систем, часто утопических, сумел понять, как глубоко таится зло в человеческой душе, и осознал, что никакая система этот «грех» искоренить не способна. Лишь демократический капитализм может использовать «его [греха] энергию для достижения благих целей (то есть как можно большего вреда сатане)» [92].
Подобную историю (превращение чего-то животного, дикого, неотесанного в достижение цивилизации) использовал в своем учении и Фома Аквинский. Несколькими столетиями позднее та же мысль развивается до конца Бернардом Мандевилем в маленькой поэме (как он сам называл это произведение) «Возроптавший улей, или Мошенники, ставшие честными». Экономические и политические аспекты этой идеи – во многом несправедливо – приписываются Адаму Смиту. Прославившая его позднее мысль говорит об общественной пользе, происходящей из эгоизма мясника, стремящегося к получению прибыли и удовлетворению собственных интересов [93]. Однако отношение самого Смита к такому пониманию было гораздо сложнее и критичнее, чем то, чему сегодня обычно учат и во что верят. И до этого мы позднее доберемся.
В этом месте я не могу удержаться от одного маленького замечания. В истории о Прокопии волшебной силой запрячь и преобразовать зло, заставить его служить общему благу обладал святой [94]. Сегодня такое свойство приписывается невидимой руке рынка. В истории о Гильгамеше лишь блудница смогла обратить негативную силу в нечто полезное [95]. Похоже, что невидимая рука рынка получила в приданое прекрасное историческое наследство – необходимость колебаться между этими двумя крайностями: святым и распутницей.
В поисках bliss point [96]
Гильгамешу было предопределено божественным происхождением сделать нечто великое. Через весь эпос красной нитью проходит его стремление найти бессмертие [97]. Эта древнейшая цель par excellence [98], стремиться к которой осмеливались лишь герои [99], в эпосе принимает несколько различных форм. Изначально Гильгамеш хочет обессмертить свое имя сравнительно тривиальным способом – возвести стену вокруг своего города Урука. На втором этапе, после того как Гильгамеш обрел друга Энкиду, он оставляет стену и отправляется куда-то за пределы города, где сможет максимально проявить свои мужество и героизм. «На своем… пути за бессмертием преодолел Гильгамеш самые необыкновенные трудности и совершил сверхчеловеческие поступки» [100]. В этом случае он не пытается нажить имущество или извлечь выгоду, а просто хочет остаться в памяти человечества как вершитель героических деяний: он стремится войти в историю. Функция потребительской полезности заменяется количеством приключений или масштабом славы. Такое понятие бессмертия очень тесно связано с возникновением письменности (хронику событий необходимо записать для последующих поколений, в то время как стена останется стеной и без всякой записи), а Гильгамеш был первым из тех, кто позаботился, чтобы его попытка достичь бессмертия сохранилась «навеки» в форме письменного источника, – в любом случае, он был первым, кому это удалось. «Прославленность имени представляет собой новое понимание бессмертия, связанное с письмом и культом слова: имя, а особенно имя записанное, переживет тело» [101].
До классической экономической максимизации полезности, примеры которой также представлены в эпосе, мы доберемся позднее. Финал долгого пути Гильгамеша не был таким успешным, как герой себе представлял. Умирает Энкиду, его верный спутник, и впервые звучит фраза, которая символизирует тщетность его усилий и эхом отзывается во всей оставшейся части эпоса: