Светлячки на ветру - Таланова Галина (читать лучшие читаемые книги .txt) 📗
— Я тебя люблю!
О смерти больше не говорили. Уже все обсудили, все детали похорон: и кого пригласить, и во что одеть, и где поминки делать, и то, что сорок дней не надо: «Тебя обчистят!» Вика ужасается, с каким хладнокровием мама дает распоряжения о своих похоронах, и с печалью думает о том, что мама совсем не помнит, что ее дочка тоже больна и встретятся они, должно быть, скоро. И вдруг:
— Скажи отцу, чтобы перебрал в коробе картошку и оборвал ростки.
— Мама, папа же умер!
Лицо мамы становится напряженным, словно она что-то вспоминает, морщится, будто вода от набежавшего порыва ветра. Ветер разбрызгивает капли от брошенной ветки, слезы текут по впавшим щекам, скатываясь на подушку, словно капель на оседающий снег.
Исхудавшее ослабевшее тело с пролежнями на копчике, где кожа истерта до мяса, как от резинок и лямок после сильного солнечного ожога. Вика промывает раны и мажет их мазью, уговаривая маму помочь ей и не переворачиваться обратно, как бы ни было тяжело лежать на боку и смотреть в стену, по которой летят ромашки, будто парашютики одуванчиков по серому полю, похожему на потемневшее и готовое заплакать небо.
Все когда-нибудь кончается. И жизнь тоже. Еще чуть-чуть — и обломится, как высохший желтый лист, застывший в ожидании последнего порыва ветра.
— Ты моя любимая!
Легкий кивок в ответ, даже не кивок, а движение истончившимися веками, взмах ресниц, что услышала и поняла…
Постоянно вызывали «Скорую», чтобы сделать укол. «Скорая» ехать не спешила, приезжала часа через два. Укол начинает действовать тоже в течение часа. Мама мучилась, Вика звонила в «Скорую», ей неизменно отвечали: «Ожидайте!» — или, узнав ее голос, просто бросали трубку. Приехав, выслушивали фонендоскопом, мерили давление, заполняли какие-то бумаги. Вика называла это «игра в больничку». Так играют дети. Укол делать не торопились, хотя больная стонала и до крови кусала губы, безумными глазами смотря на фельдшера. Вика уже знала, что по вызову «Скорой» врачи почти никогда не ездят: фельдшер, а то и медсестра или медбрат, в лучшем случае студент мединститута.
Однажды приехали через три часа. Мама металась по кровати и выла, как собачонка с перебитой лапой, кусая от боли, грызущей ее тело, словно крыса в той страшной спартанской пытке, скомканный мокрый пододеяльник. Махры пододеяльника пушились маленькой отцветающей хризантемой, побитой проливным дождем. Очень хорошенькая девушка с антрацитовыми волосами, заплетенными в дреды, и с глазами, блестевшими, как черный агат, в коротеньком заботливо наглаженном халатике, высунув розовый острый язычок и облизывая им ручку, полчаса заполняла какой-то важный журнал. Вика не выдержала и стала просить, умолять, требовать, чтобы та скорее сделала укол. Девушка была неумолима… И хотя мама неожиданно захрипела и закатила глаза так, что остались видны лишь розовые белки, казалось, облепленные мотылем, девушка продолжала что-то старательно писать почерком, который не прочесть. И только дописав, закрыла журнал, грациозным движением перекинув за спину дреды, спадающие ей на грудь смоляными веревками, и вскрыла ампулу.
…Вика так устала за последний месяц, что проваливалась в небытие, сидя на стуле рядом с мамой.
…Ей казалось, что она поскользнулась, упала на шпалы и слышит, как приближается поезд. Или это стучит ее сердце? Она понимает, что встать и убежать уже не успеет, но можно еще изловчиться и лечь вдоль рельсов, вжимая лицо в шпалы, пахнущие битумом, мазутом и смертью. Щебенка, холодная и скользкая от мелкого осеннего дождя, больно врезается в щеку. Почувствовать на щеке щекотку травинок, пробившихся сквозь щебень. Поезд приближается и грохочет все громче и громче. Она лишь сильнее вжимается в землю, обмирая от ужаса и неизбежности.
Очнулась. Мама лежала с раскрытым ртом и перебирала пальцами по скомканной простыне, будто цеплялась за осыпающийся грунт. Глаза ее были полуоткрыты и почти бесцветны, словно высохшие в гербарии незабудки, которые оставили на память.
Вика ушла в спальню. Через полчаса она услышала из комнаты мамы резкий деревянный стук о спинку кровати, будто яблоко с ветки упало на крыльцо. Она почему-то сразу поняла, что это все. Минуту сидела на кровати, собираясь с силами, чувствуя, что сердце, словно птенец, выпавший из гнезда, дрожит в траве, где его больше никто не ищет.
96
Спустя время она поймет, что она теперь взрослая, — и ей очень захочется побыть иногда маленькой девочкой, которая может уткнуться в материнские колени и спрятаться от надвигающегося на нее мира, и остро ощутит, что никто никогда не будет любить ее так, как любили родители: со всеми ее недостатками, неудачами и капризами, без оценивающего внимательного взгляда, которым разглядывают в лупу поломанные часовые механизмы, — просто потому, что она дочь. Никогда больше она не будет чувствовать себя защищенной. Все. Выросла. Дальше иди одна. Никогда впредь не будет в ее жизни чувства уверенности в безраздельном участии в ее судьбе.
Она теперь частенько думала о том, что, уйди она из жизни, никто особо и не расстроится. Так, погорюют чуток и смирятся, привыкнут жить без нее. Родители не привыкли бы никогда. Муж получит в свое владение квартиру и дачу, где она провела свое детство, где росла, взрослела, хоронила родителей, болела и старела сама, найдет какую-нибудь молодую и цепкую бабенку, которая выкинет вещи и рукописи чужих, незнакомых ей людей как старый, никому не нужный хлам. Но почему-то ей это почти безразлично, точно это не ее муж и не ее дом, где она жила столько лет, дом, помнящий первые шаги ее сына и участливые голоса родителей, бабушки, дедушки, дом, где пылинки, затаившиеся в щелях паркета, хранят прикосновения ее близких, чешуйки их кожи, ногтей, волос…
97
Стояла страшная жара — и на выходные поехали на дачу. Глеб собирался рано утром, вернее, часа в три ночи, пойти на рыбалку, — и они разошлись по разным этажам. Вика спала на верхнем: там было суше, меньше комаров и открывался живописный вид на Волгу. Она лежала на спине и смотрела в окно, за которым была кромешная тьма. Подумала о том, что вот так же пять лет тому назад здесь лежал ее сын. Было страшно жарко и душно — и она открыла дверь, не зажигая света. Вышла на балкон. На небе не было ни одной звезды. У нее возникло странное ощущение, что она попала в глубокую яму. Но услышала кваканье лягушек — и это возвратило ее к действительности. Лягушки орали с методичностью метронома, заглушая легкий шорох листьев, которые теребил ветер, играя, как погремушками.
Вдруг всполох молнии разрезал небо, освещая черные листья березы, которая мотала ветками, точно конь хвостом при скачке галопом. Ветер вырос и гремел теперь не погремушками, а будто кидал в стену мяч. Она закрыла дверь на крючок, но оставила окно, в которое была вставлена сетка. Пошел дождь. Он хлынул как-то сразу сплошной завесой. Редкие минуты затишья между громовыми раскатами были наполнены шорохом по-кошачьи скребущихся о веранду кустов, металлическим гулом дождя, падающего на оцинкованную крышу. Молнии сверкали почти беспрерывно, роняя тяжелые удары грома — будто из раскаленной печки посыпались на пол кирпичи. Ей стало страшно. А вдруг молнию притянет металлическая сетка в окне? Встала, закрыла окно, втащив мокрую сетку, с которой ручьем стекала вода, в комнату.
Лежала без сна, вслушиваясь, как затихает гроза. Исхлестанные дождем кусты жалобно царапались в стену. Она лежала в полудреме, но сон никак не мог затянуть ей радужным киноэкраном явь. Ее мучило желание освободиться от тяжести, давящей ей на грудь. Хотела заплакать, думая, что слезы мгновенно растворят гнетущую ее тяжесть.