Дестини - Боумен Салли (читать полностью бесплатно хорошие книги .txt) 📗
Немного погодя ей стало легче, и она добавила: «И маму». Потом сбросила длинные ноги с кровати. Потом порылась под кроватью матери. Там была настоящая свалка всякого хлама – ее мать, как сорока, все прятала и ничего не выбрасывала. Элен вытащила кое-что на свет и посмотрела с отвращением: ну зачем она хранит такую дрянь?
Обрывки кружев с дешевых нижних юбок, давно уже выброшенных. Коробка с пуговицами и стеклярусом. Пара грязных белых бумажных перчаток, пожелтевших, с дырами на пальцах. Ее мать носила белые перчатки…
когда? Сто лет назад. «Настоящая леди всегда носит перчатки. Лайковые, не из материи…» Так говорила ее мать? Ну а эти – из материи и продаются в грошовых лавочках. Брр! Элен отшвырнула их.
И большая кипа журналов. Многие очень старые. Мама приносила их из салона Касси Уайет. Они были захватаны пальцами, в пятнах и пахли лаком для волос. Элен принялась листать их. Шикарные яркие женщины, ярко-красные улыбки и завитые волосы, блестящие туфли на высоком каблуке, элегантные костюмы, сшитые на заказ. Эти женщины не жили в грязных старых прицепах. Достаточно было взглянуть на них, и становилось ясно, что они живут в шикарных новых домах с машиной на подъездной дорожке и обедом в духовке. У них были мужья. Эти мужья носили темные костюмы и возвращались домой в шесть каждый день. Во дворе за домом у них была выложенная кирпичом яма, чтобы жарить мясо на вертеле, и отдыхать они ездили к морю. У них были телевизоры, и электроплиты, и большие холодильники. И ванные с душем, как у Присциллы-Энн, чтобы мыться, когда вздумается. Она перевернула страницу.
И они пользовались «тампаксами», потому что были женщинами, которые ведут деятельную жизнь, и снимают их, пока они ее ведут, – на пляже или даже верхом на лошади. Она знала, что такое «тампакс», но девочкам ими нельзя пользоваться – так сказала Сьюзи Маршалл. Он внутрь не влезет, потому что у тебя там узко. Наверное, ими опасно пользоваться, подумала она. Что, если он там застрянет? Но они все-таки должны быть лучше того, что приходится носить ей, – жуткий розовый резиновый пояс и толстые салфетки. Салфетки! Мама называет их «полотенчики»: ведь салфетки – это то, что кладут на колени за обедом. Но как их ни называй, они жуткие! Если по глупости ты наденешь панталоны, они выпирают, и все мальчишки подталкивают друг друга и ухмыляются. Из-за них она чувствовала себя грязной, из-за них ей было стыдно. Но, возможно, причиной была мама. А она еще так хотела, чтобы они начались, боялась, что останется одной в классе, у кого их не будет. Другие девочки устраивали из этого такие трагедии! Хватались за живот, стонали, что боль просто жуткая, приносили записки от своих матерей, что им нельзя заниматься гимнастикой или плавать. Тогда ей было все равно, больно это или не больно, ей просто хотелось, чтобы и у нее началось, как и у всех других. А потом, когда это все-таки случилось, ее мать отказалась говорить об этом. Наотрез. Она ясно дала понять, что с ней произошло нечто, о чем никогда ни в коем случае не говорят. Она сходила и купила пояс и еще синий пакет с этими «полотенчиками» и спрятала их на дне ящика. «Они там, – сказала она. – Возьмешь, когда они тебе понадобятся».
Ну, она поговорила об этом с Присциллой-Энн, и ей стало гораздо легче. С Присциллой-Энн она могла разговаривать, а с мамой – нет. То есть так, как они разговаривали прежде. Во всяком случае, очень редко. Иногда казалось, будто мама не хочет, чтобы она росла, чтобы она стала взрослой. Например, все эти отговорки, будто ей не нужен бюстгальтер. Иногда ей казалось, что мама сердится – как-то странно, беспомощно сердится, что она все-таки взрослеет. А иногда она думала, что мама просто очень устает, что она очень занята. И вид у нее теперь часто бывает усталый. По утрам глаза у нее выглядели опухшими, а вокруг рта появились морщинки, которых прежде не было. По вечерам она часто казалась совсем измученной и встревоженной. Иногда она засыпала прямо в кресле.
Она все еще красивая, думала Элен. Но не такая, какой была раньше. А иногда, встречая мать в городе, Элен испытывала смущение и стыд. Мама выглядела такой старомодной! Она носила все ту же прическу – тщательная завивка и боковой пробор. Она не делала перманент, хотя почти все матери знакомых девочек его делали или носили челку. На солнечном свете ее косметика тоже выглядела нелепо. Эта ее белая пудра и губы, подкрашенные бантиком, – ну кто теперь так красится? И как она говорит! Все еще на английский манер. Употребляя пятнадцать слов там, где можно обойтись тремя! «Как вам кажется, не могла бы я?..» и «Здравствуйте, как поживаете», хотя все просто говорят «Привет!». Элен замечала, как люди оборачиваются на нее, замечала косые взгляды, насмешки. В салоне Касси Уайет, на рынке.
Она нахмурилась. Мама была здесь чужой. И себя она тоже чувствовала чужой. Не англичанка, не американка. Она умела говорить, как все девочки, – у нее был чуткий слух, это она знала. Да, она умела подражать им! И вполголоса, внимательно вслушиваясь, она изобразила ленивую южную оттяжку. Ну, просто Присцилла-Энн! Но в присутствии других она так не говорила, только когда бывала одна. Потому что в глубине души совсем не была уверена, что хочет быть такой же, как другие девочки. Пожалуй, нет. Во всяком случае, не совсем такой. Они дразнили ее, когда она начала ходить в школу. И она плакала каждую ночь. И она им этого не простит, никогда! «Не обращай внимания, деточка, – сказала тогда ее мать. – Они грубые и невежественные. Ничего другого они не знают…»
Тогда она поверила маме. Ее мама знает и другое! Ее мама знает про Англию, про красивые дома и зеленые газоны, про балы и настоящих леди всегда в перчатках и о том, что хлеб ножом за столом не режут.
Но теперь иногда эта уверенность покидала ее. Иногда этот мир – мир, о котором ее мать когда-то говорила постоянно, а теперь упоминала все реже и реже, – иногда весь этот мир становился нереальным. Наверное, он все-таки существовал, но, пожалуй, был не совсем таким, как рассказывала мама. Но даже если он совсем такой, ей-то какое до него дело? Если она должна жить здесь, на трейлерной стоянке? И, если господь не сделает что-то совсем скоро, она так навсегда тут и останется.
– Элен Крейг, – прошептала она. – Элен Фортескью.
Но и это уже не помогло, то есть не так, как раньше. Пустые имена. Иногда ей казалось, будто ее вовсе нет, будто она – никто.
И иногда ей приходило в голову, что, наверное, цветные чувствуют то же, что они и свои и чужие сразу.
Элен сердито оттолкнула стопку журналов. Просто глупость. И лучше этого не говорить. Никогда. Никому.
Жестяная коробка стояла под кроватью у самой стены, вся в пыли и грязных пушинках. Когда ее открывали в последний раз? Элен открыла коробку и заглянула внутрь. Два синих английских паспорта, матери и ее собственный, потому что она родилась в Англии. И деньги – много их. Смятые долларовые бумажки, несколько пятерок, кучки монет по двадцать пять и по пять центов. Когда-то они с мамой складывали и умножали. Если они будут сберегать по стольку-то каждую неделю – совсем немножко, сэкономив на пачке мыльного порошка или коробке кукурузных хлопьев, – если они будут делать это каждую неделю и ничего из коробки не брать, даже на Рождество, то за столько-то недель, за столько-то лет… Элен вздохнула. Сколько нужно денег, чтобы двое могли уехать в Европу, в Англию?
Пятьсот долларов, когда-то сказала мама, а потом засмеялась – во всяком случае, такая приятная круглая цифра. Но ведь с тех пор прошло несколько лет. А теперь, может быть, пятьсот долларов уже мало?
Элен не знала точно. Но в любом случае пятисот долларов в коробке быть не могло. Ничего даже отдаленно похожего. Она сдвинула брови, припоминая. В последний раз они их считали… Да-да! В день ее рождения, когда ей исполнилось одиннадцать. Да, конечно. Она запомнила потому, что месячные у нее начались незадолго до этого, и день рождения начался очень хорошо, но кончился плохо. Мама вдруг заплакала – и Элен не могла понять почему. Но мама плакала долго и сказала, что Элен растет так быстро! А потом достала коробку и пересчитала деньги. Их было… двести тридцать долларов. Ну, конечно! Она еще подумала, как это много! Ну, еще несколько монет, но двести тридцать долларов – это точно.