Далекое море - Джиен Кон (версия книг .txt, .fb2) 📗
Раз ты несколько раз была в Нью-Йорке, по идее, многое уже видела, но из-за дождя лучше остановиться на варианте с музеем. Давай тогда начнем с Американского музея естественной истории. Там неподалеку мой офис. Место встречи – у динозавра в лобби!
В Мемориале 11 сентября главное – это наружные фонтаны, поэтому будем действовать уже по погоде (вход там бесплатный).
Кстати, скинь адрес сестры. Если позволит время, я могу за тобой заехать.
Сообщения гудели одно за другим. Это ее рассмешило. Отправив адрес сестры, она написала:
Уже три часа ночи. Не спится?
2
Сорок лет – насколько это долгий срок? Один философ сказал, что если бы человек не зависел от времени или, точнее, если бы, несмотря на течение времени, у него была возможность сберечь то, что меняется с годами, то это бы уже означало жить вечно. Но разве так бывает? Это невозможно, а потому вечность для нас недостижима.
Сорок лет. Да, ровно сорок лет. Время скитаний иудеев по пустыне, что вырвались из египетского рабства.
Покинувшему Египет иудейскому народу предстоял четырехдневный пеший путь до Земли обетованной, где «течет молоко и мед». По сегодняшним меркам весьма доступное расстояние. Однако говорят, Бог сделал так, что сорок лет они блуждали по пустыне и не могли достичь обещанной земли. Потребовалось сорок лет, чтобы избавиться от множества языческих обычаев, приобретенных во время жизни в Египте, а также от воспоминаний о рыбе из вод Нила, огурцах и арбузах, зеленом луке и чесноке. Время, необходимое, чтобы восстановить национальную идентичность и больше никогда не вспоминать о прошлой жизни в Египте. Всплыли в ее памяти рассказы монахини из детства про то, как иудейский народ обрел новую землю лишь спустя сорок лет, стерших начисто египетские привычки. Выходит, период в сорок лет – время забвения. Время, которое не повернуть вспять.
Однако ж, несомненно, остались вещи, которые не исчезают из памяти даже спустя сорок лет. Слова, сказанные им в тот день. Сумрачный ресторан с рядами закутков за высокими перегородками, которые позволяли сохранить уединение. Сливочная пивная пена, вздымающаяся перед ней, совсем еще юной старшеклассницей. И ее бегство, когда она в спешке вскочила с места и, толкнув дверь, бросилась наружу, – тогда казалось, вся вселенная с грохотом обрушилась, накренив земной шар, а земля стала уходить из-под ног. И головокружение, виной которому, скорее всего, было выпитое на пустой желудок пиво. Взгляд, устремленный в небо, – а там, в торопливо наступающем сумраке, широко распахнув очи, вселенная застыла в ожидании ее ответа. В тот момент возникло ощущение, будто жизнь вынуждала ее метнуть судьбоносный дротик. Все эти подробности она отчетливо помнила до сих пор. И не то чтобы она пыталась удержать их в памяти, нет, – воспоминания той поры пребывали с ней как нечто само собой разумеющееся: так живут в памяти детали интерьера в доме друга детства. Бывало даже, она пыталась от них избавиться. Но они никогда ее не оставляли. Поэтому правильнее назвать эти воспоминания застывшими.
И уже впоследствии она долгое время думала: «Наступит ли в жизни день, когда я смогу поговорить с ним о случившемся? И спрошу ли я, что он тогда хотел этим сказать?»
Решившись увидеться с ним, хотя нет, еще до этого, когда она находилась в совершенном неведении, жив ли он вообще, она постоянно размышляла об их последней встрече и о том, что все это значило. Ей тогда было восемнадцать, ему – двадцать один, а сейчас они стояли на пороге старости. Ее дочь уже почти вдвое старше той девушки, ее в прошлом, и в настоящее время ждет ребенка. Совсем скоро родится внук, и она станет бабушкой.
«По-моему, быть бабушкой не так уж и плохо, – частенько признавалась она друзьям. – Говорят же, что самая искренняя любовь – это любовь к внукам. Наверно, потому, что ты не ждешь от этого человечка ничего, кроме любви».
Она отправила дочери строки из любимого ею письма Рильке:
Моя дорогая Арым! Хочу познакомить тебя с Рильке. С его письмом…
Любимой моей Лу!
Желаю тебе благополучия!
Твое существование было для меня словно бы первой открытой дверью, и Богу это известно.
Даже сейчас время от времени я подхожу к той двери, где отмечал свой рост, и стою, прислонившись к ней…
Тогда передо мной появилось спасение, это была молитва за тебя.
Я тосковал по тебе и верил, что ты оберегаешь меня даже на расстоянии.
Впервые я стал молиться за тебя, и моя молитва разносилась по округе, неся в себе покой.
Кроме нас с тобой, ни одна душа не знает, что я молюсь за тебя.
И оттого я могу доверять своим молитвам.
Кто бы знал, что новая жизнь у тебя под сердцем станет для меня тем, кем была Лу Саломе для Рильке.
С тех пор младенца в утробе они с Арым стали называть Лу.
3
Она работала преподавателем в университете на кафедре немецкой литературы, популярность которой среди абитуриентов в последнее время стала резко снижаться. Нынче уже не слышалось восхищенного придыхания при произнесении имени Рильке, как в пору ее юности. Впрочем, это вовсе не говорило о том, что у нынешней молодежи нет мечты или возвышенных устремлений. Речь про невинный вздох – легкое воздыхание с нотками тоски, которое неизбежно вырывалось вслед за именем поэта, совершенно далекого от чего-то «практичного и полезного», как то: вопросов заработка, устройства на работу или сдачи госэкзамена на должность преподавателя. У молодежи двадцать первого века, в отличие от нее, продукта двадцатого, подобной реакции не наблюдалось. И дочь Арым тоже не исключение. А вот у нее Рильке до сих пор вызывал этот вздох, томительное придыхание, блаженное замирание сердца, когда перестаешь дышать.
Самолет, рассекая пронзительную небесную синь Майами, набирал высоту. Внизу в иллюминаторе промелькнула прибрежная полоса. Восходящее солнце уже пекло нещадно, освещая яркими лучами пустынный пляж. Еще этой ночью там, на улицах Майами, как будто в каком-то исступлении, судорожно извивались, напоминая щупальца кальмара, тела молодых людей. Накалившаяся до предела чувственная страсть вырывалась наружу из бикини размером с ладонь. Оголяясь с целью излить чувственность, они, однако, ее лишались, переусердствовав с раздеванием. Одетые люди на ночных улицах Майами выглядели куда более сексуальными. Теперь же молодежь, столь безудержно изливавшая свою неуемную страсть в диких телодвижениях, наверняка спит глубоким сном… Их танцы, пьянство и бесконечные блуждания по улицам с мутными взглядами и обнаженными телами представлялись скорее отчаянным сигналом бедствия. Она знает: когда внезапно атакует ощущение бессмысленности происходящего, людские метания начинают проявляться сильнее и пустота, которую невозможно заполнить, становится такой же естественной, как вечер, наступающий в конце дня. Все это неистовство напоминало отчаяние умирающего от жажды человека, тщетно пытающегося утолить ее морской водой. И даже понимание этого не удерживало от нелепой праздности, и жуткое презрение к самому себе было естественным. Когда-то и ее бросало во все тяжкие, как и этих молодых людей.
Как будто эхом отозвался один из дней юной поры… Тогда, после бессонной, насквозь пропитанной алкоголем ночи, она вышла на широкий проспект и увидела, как вдали зеленой полосой брезжил рассвет. Повисший над распростертыми на тротуаре пьяными телами, он напоминал редьку, которая раньше времени высунула свою макушку из-под земли. Вынырнув из промозглого сумрака и пробирающей до дрожи сырости на свет, она обожглась косыми лучами зимнего солнца. Горькая изжога подступала к горлу, и она безудержно рыдала, извергая содержимое желудка посреди уличного мусора. Во всем был виноват этот рассвет, по цвету напоминающий зелень ушибов и синяков, которыми награждаются те, кто слишком рано вылезает из своих щелей на белый свет. А больше всех была виновата неприкаянная молодость. По молодости наши тела и сердца раскалены до предела, словно мчащийся на бешеной скорости автомобиль, который за какие-то доли секунды успевает попасть в аварию с роковым исходом. Из-за подобных столкновений ее сердце еще до наступления сорокалетнего возраста было истерзано настолько, что на нем не осталось живого места. Создавалось ощущение, будто жизнь швыряла ее на бетонный пол и безжалостно колотила, нанося удар за ударом. И возможно, самыми мучительными были не столько болевые ощущения, сколько страдальческие стенания, которые приходилось слушать своими собственными ушами.