Смерть и прочие неприятности. Opus 2 (СИ) - Сафонова Евгения (читаем книги txt) 📗
— И как, ты проверяла?
— Проверяла. Вроде бы сбылось.
На самом деле, складывая последнего журавлика и отчаянно желая «хочу, чтобы у Динки все было хорошо», Ева думала в первую очередь о том, чтобы какая-нибудь волшебная сила исцелила сестре руки. Но на вселенную, истолковавшую и исполнившую ее желание несколько иным образом, в итоге осталась не в обиде.
Возможно, сложи она журавликов годом раньше, и Лешка остался бы жив.
Да что с ней сегодня такое? Лезет в голову то, что хотелось бы раз и навсегда похоронить на самых дальних, пыльных и заброшенных чердаках собственной памяти…
— Вообще я не слишком в этом хороша. В оригами. Так называют фигурки из бумаги, — продолжила Ева, чтобы чем-то перебить нежеланные мысли. — Там ведь и других зверей складывают, не только журавлей. Птиц, кошек, лис… даже драконов. А я разве что журавлей да еще цветы умею делать.
— К слову, о цветах. — Отряхнув руки от крошек, Герберт вытянул ладони, подставляя их под что-то невидимое. — У меня для тебя тоже есть подарок.
Миг спустя невидимое стало очень даже видимым — и Ева увидела фонарик. Небольшой, с ее ладошку, стеклянный фонарь с шестью прозрачными гранями в серебряной оправе. У них дома на пианино стоял почти такой же, алюминиевый, купленный и используемый как декоративный подсвечник.
Только вот в этом вместо свечки внутри, окутанный колдовской розовой дымкой, на манер сказочной розы висел в воздухе срезанный летоцвет.
— Ты… сорвал его?
Ева сама немного удивилась тому, каким хриплым вышел вопрос.
— Естественно. — Кажется, Герберт искренне удивился и вопросу, и тому, что она не спешит выражать признательный восторг. — Я же обещал о нем позаботиться.
— Зачем ты его сорвал?..
— Ты же хотела, чтобы он не увял. Теперь не увянет, — в голосе некроманта тенью скользнула досада. — Он в стазисе. И навсегда останется таким. Свежим, цветущим, прекрасным.
Ева смотрела на маленькое желтое солнышко, заключенное в стекло. На длинный, очищенный от листьев (оставили лишь один, для красоты), беспомощно нагой и тонкий стебель, окруженный едва заметной кровавой вуалью чар.
И думала о том, как она могла быть такой дурой, чтобы забыть: некромантские представления о заботе не могли не отличаться от ее собственных.
— Только вот теперь он мертв.
— Он был обречен. Он все равно бы умер. Все мы умираем. Так есть ли разница, когда? — в том, как Герберт дернул плечом и отставил фонарик на стол, она прочла легкое недоуменное раздражение. — Я подарил ему бессмертие. Как и тебе. Многие могут только мечтать об этом.
Наверное, не скажи он трех последних фраз, на том разговор бы и закончился. Ева бы выдавила улыбку и приняла подарок: чтобы потом, когда они посмотрят еще пару серий «Волчицы и пряностей» и разойдутся на ночь, погрустить и спрятать фонарик куда-нибудь в шкаф, подальше с глаз. Но он сказал — и слова ударили по тому, что уже месяц копилось на подкорке сознания. Тому, чему Ева обычно не давала хода, убегая от этих мыслей в дела, хлопоты, уроки, занятия музыкой и вечера с Гербертом; в тот же вечный оптимизм, что когда-то помогал держаться ее сестре.
Только вот убегать от себя — бесполезное занятие. Далеко не убежишь. И рано или поздно все равно догонишь.
— Посмотри на меня, — когда Ева, вскинув руки, развела их в стороны жестом, обводившим ее неизменно холодное тело, голос ее сбился почти в шепот. — По-твоему, это — бессмертие? Это то, о чем можно мечтать?
— Это лучше, чем то, что ждет любого из нас. — Герберт смотрел на нее с усталостью профессора, вынужденного растолковывать совершенно очевидные вещи глупой неблагодарной шестилетке. — Сколько себя помню, я имею дело со смертью. И как никто знаю истинную цену жизни. Люди — говорящий ходячий скелет, заключенный в оболочку медленно умирающей плоти. Кто-то из нас способен это отстрочить, но избежать — увы. И все, что остается от нас в итоге — тот самый скелет… безмозглый, безмолвный, бездушный. Вся наша жизнь, все наши мечты, желания, стремления — все умирает, истлевает в ничто, будто мы и не рождались вовсе. Оставишь после себя потомков, свою плоть и кровь — уже спустя пару поколений они дай боги имя твое вспомнят. Лишь тот, кто вошел в историю, кто оставил своей жизнью память настолько весомую, что она не сотрется мгновенно, как след на песке под волной — лишь того можно назвать истинно живущим. — Он задумчиво щелкнул пальцами по стеклянной цветочной тюрьме: матовые, коротко остриженные ногти глухо звякнули о серебро. — Вы с ним неподвластны ни смерти, ни жизни, ни времени с его неумолимым разрушительным течением. Вы обманули самих богов. Самого Жнеца. Разве это не повод радоваться или гордиться?
Ее смех разбился о стекла тягучим, скрипучим, хриплым звуком струн, дребезжащим скрежетом отозвавшихся на касание неумелого смычка.
— Так вот зачем тебе так нужен Жнец, — сказала Ева, когда Герберт обратил на нее непонимающий взгляд. — Вот почему ты не хотел любить, чувствовать, дружить… ты и правда трус, да? Ты думал не о том, помянет ли тебя кто добрым словом сейчас, а только о том, вспомнит ли кто-нибудь великого Гербеуэрта тир Рейоля через пару сотен лет. Ты так боишься смерти, что не можешь по-настоящему жить.
Глаза его сузились.
— Ты…
— Посмотри на меня! Я не живу, не чувствую боли, не дышу, не ем, не пью, не обоняю! Гребаная замороженная кукла, которую можно включить и выключить, как механизм, которая работает, пока не кончится завод! Это твое заветное бессмертие?! — Ева не заметила ни того, как вскочила, ни того, как перешла на крик, яростно комкая подол рубашки судорожно сжатыми пальцами. — Я существую за твой счет — и не могу тебя согреть, не могу заснуть с тобой в одной постели, не могу позволить себе и тебе делать все, что мне хотелось бы делать, даже обнять тебя нормально не могу, чтобы не думать о том, как ты это терпишь!
— Тише. Успокойся. Успокойся, слышишь? — встав следом за ней, Герберт вскинул руки осторожным жестом того, кто вдруг оказался наедине с разъяренным тигром или взбесившейся лошадью. — Я не терплю.
Та крохотная частика Евы, что не растворилась в опьянении прорвавшегося отчаяния, сокрушительной пеленой захлестнувшего разум и чувства, еще успела отметить, насколько зло и истерично прозвучал ее хохот.
— Правда? Тогда давай прямо сейчас перейдем к делу, хочешь?
— Ева…
— Я же тебе не противна? Ни капельки? Тебе все равно, что я такая? — она рванула ворот рубашки, недрогнувшими пальцами расстегивая пуговицы. — Так давай, докажи! Уже столько знакомы, все, что нужно, ты в первый же день увидел, к чему дальше тянуть?
Герберт перехватил ее кисти, когда в открывшемся вырезе уже сверкнул багрянцем оголенный рубин:
— Ева, перестань! — он тряхнул ее руки — и Еву вместе с ними, глядя на нее в том же ошеломлении, что помешало ему сразу ее остановить. — Это не ты!
— Что? Не спешишь насладиться моими «мертвыми прелестями»? Правильно, потому что я долбаный труп! — она кричала ему в лицо, чуть не плача, бешено выкручивая тонкие запястья из стальной хватки его пальцев. — Как я такая домой вернусь?! Как мне дальше жить? Я не могу так жить, не могу вообще жить — я же мертва, мертва, мертвааа…
Руки выпустили в тот же миг, как она все-таки заплакала. Лишь для того, чтобы прижать ее, больше не сопротивляющуюся, никуда не рвущуюся, к теплому чужому плечу. И Герберт держал ее все время, пока она рыдала, безнадежно кусая собственные кулаки: держал молча, лишь гладил по волосам медленно и нежно.
Ева не помнила, в какой момент ее отнесли на постель. Но когда безумие истерики схлынуло, вернув способность нормально мыслить, они уже лежали. Герберт — мерно, успокаивающе, почти гипнотически скользивший пальцами по ее затылку, и Ева — зареванная, с мокрой солью на губах, щеках и ресницах, напрочь залившая слезами его рубашку. Плачь она кровавыми слезами — как нормальные вампиры, даже не думавшие сверкать, зато дававшие смертным пространные и любопытнейшие интервью — Мэт бы наверняка порадовался подобному этюду в багровых тонах.