Зима в раю - Арсеньева Елена (лучшие книги читать онлайн бесплатно txt) 📗
– Этот?
На него смотрел черный глаз пистолета. И та же рука, которая касалась его лба, помогая верно оценить события прошлого и настоящего, вновь осенила его – на сей раз мгновенным прозрением грядущего.
Но было уже поздно!
– Прощайте, Шурка Русанов, – сказал Георгий Смольников.
Грянул выстрел.
Тело Русанова еще заваливалось на подоконник, а Смольников, схватив со стола тяжелое пресс-папье, краем смазал им себя по лбу, так что брызнула кровь из рассеченной кожи, бросился на пол и привалился к стене.
Русанов лежал напротив, отвернув голову. Голова была вывернута так неловко, что было даже странно, как можно так лежать и не повернуть ее поудобней.
«Ему противно на меня смотреть», – подумал Смольников, словно в полусне слыша, как содрогается под ударами дверь.
Это цирики бились в нее с той стороны. Но они были крепкие ребята, а потому выломали замок довольно скоро.
Не надо было туда ходить, конечно! Не надо было! Две недели просидела дома – ну и сидела бы себе. Понятно, что исключат из университета. Еще хорошо, что не успела вступить в комсомол – оттуда бы тоже погнали… той самой поганой метлой, которую Оля увидела, едва войдя в вестибюль университета.
Она пошла туда сдать библиотечные книжки. Зачем?! Тетю Любу можно было попросить. Хотя нет… тетя Люба не смогла бы пойти. Сейчас во всем доме одна Оля «ходячая». Тетя Люба и дед слегли, когда пришло известие про дядю Шуру. Мол, умер от сердечного приступа.
Ну да, тетя Люба говорила, у него бывали сердечные приступы с тех пор, как какие-то анархисты чуть не утопили его в Доримедонтове. Но ведь это было еще в семнадцатом году, двадцать лет назад! С тех пор дядя Шура выглядел совершенно здоровым, хотя всегда был не слишком-то весел, а скорее грустен. Ну и что, жил бы да жил еще, как жил эти двадцать лет!
Как нелепо, как страшно…
Как страшно: вся жизнь Оли вдруг развалилась на тысячу кусков. Мама в тюрьме. Суда, конечно, еще не было – рано, но передачи для нее не принимают, а значит, что все плохо. Контрреволюция, подготовка террористического акта, организация массовых акций… враг народа, словом. Дядя – тоже контрреволюционер – умер в тюрьме. Но какие же они враги?! Мама, мамочка, ну что ж ты наделала, зачем ты туда пошла, что для тебя значил этот старый, почерневший от дождей и снегов крест, на котором и надпись-то невозможно было разобрать?!
Мир сошел с ума! Мир ополчился против Оли Аксаковой, выступил против нее сомкнутыми враждебными рядами!
Она пошла в университет, думая, что вид стен, которые она так любила, в которые входила, словно в храм, вернет ей хотя бы подобие бодрости, вселит хоть какие-то силы…
Было тихо – все на лекциях. Она никогда не видела университета тихим. Всегда мельтешенье вокруг, веселые голоса, шум. Сейчас, в тишине, она, как никогда раньше, почувствовала себя чужой здесь. И так стиснуло сердце тоской по всему, что потеряно! Безвозвратно – она чувствовала это – потеряно.
А вот стенгазета внизу, рядом с кабинкой вахтера. Огромная грязная метла нарисована, ее сжимают чьи-то мускулистые ручищи. А в метле запутались две уродливо скрюченные фигурки. Лица фигуркам не нарисовали – вместо них приклеили фотографии. Ее, Олину, фотографию и еще какой-то девушки, Оля и не видела ее никогда. С другого курса, с другого факультета, наверное. Олина фотография взята из ее личного дела. Значит, личное дело уничтожено. Ясно, ее исключили, и фотография больше ни для чего не годна, только вот так приклеить ее к уродливой фигурке, которую поганой метлой гонят из университета. И надпись черными буквами: «Дурную траву с поля вон! Поганой метлой вычистим из наших рядов людей, которые пытаются загородить путь к светлому будущему!»
Оля не помнила, как выбежала из вестибюля. На крыльце поскользнулась и упала бы, если бы кто-то не поймал ее под локоть.
Оглянулась испуганно – решила, что это милиция, что и ее арестуют сейчас! – но рядом оказался Колька Монахин.
– Зачем ты здесь? – спросил тихо и, не выпуская Олиной руки, быстро повел ее куда-то в сторону. Оглянулся воровато.
Ага, все понятно…
– Не надо, – хрипло проговорила Оля, вырываясь. – Куда ты меня тащишь? Боишься, увидят тебя рядом со мной?
Он выпустил ее руку, будто обжегся. И даже в карман ее спрятал – на всякий случай, чтобы больше не своевольничала, видать.
– Глупости какие, – пробормотал сдавленно и покраснел. – Я тебя просто поддержал, чтоб не упала.
– Ну и хватит, ну и спасибо, – пробормотала она похолодевшими губами. – Поддержал, ну и вали отсюда. А то еще запачкаешься!
Монахин сунул в карман и вторую руку, на Олю глянул зло:
– Соображаешь, что говоришь? Я и так уже… запачкался. Если хочешь знать, меня из-за тебя и из-за Александры Константиновны из комитета комсомола погнали, чуть вообще не заставили билет выложить.
– Это почему? – недоверчиво уставилась на него Оля.
– Да Пашка Лахов, сволочь, донес, что я ей говорил: никому, мол, не скажу, что она там была, на кладбище.
– Ну?!
– А я им говорю: главное было заставить ее любой ценой бросить лом, чтоб она дурня Пашку не покалечила, а так бы я, конечно, ее не отпустил… Ну и всякое такое наговорил. Кое-как поверили. Главное, билет оставили, и на том спасибо. А в комитете по мне еще поплачут, кто им еще политработу так поставит…
– На самом деле? – перебила Оля.
– Что? – косо глянул Колька. – Да разве ты сама не знаешь, как я работал?
– Нет, на самом деле ты мою маму не отпустил бы, да? На самом деле выдал бы?
Монахин резко отвернулся, промолчал.
«Скажи «нет», скажи!» – яростно молилась про себя Оля.
– Ну, скажи! – не выдержала наконец.
– Не знаю, – неохотно выговорил он. – Там и без меня народищу пропасть была, ее видели, ее все равно задержали бы. Дело не во мне, а… Оль, да не смотри ты на меня так! Ты ничего не знаешь, не понимаешь! Ты не знаешь обо мне ничего! Думаешь, легко так выживать, как я выживал? Я никогда не говорил… Скажу тебе, только не выдавай! Родителей сослали, как середняков, поняла? Назавтра должны были всех вывозить в Сибирь. Отец бежал ночью, я до сих пор не знаю, где он. А нас у матери пятеро. И зима. Утром погрузили на сани в чем были, никакой еды с собой не дали, кроме краюхи хлеба. Ничего, говорят, быстрей вымрет кулацкое отродье! Мама говорит: беги, Коленька, может, спасешься. Я сиганул поздно вечером через лес: они даже гнаться не стали, думали, меня волки загрызут. Не тронули вот. Я пришел потом к тетке в Энск… сам не знаю, как пришел… Наверное, все мои померли в пути, их и везли на смерть. А я выжил. Ты не можешь знать, что это такое! Я не хочу больше стать никем! И так чуть не турнули из комсомола…
– Я поняла, – кивнула Оля и прижала пальцем жилку, которая болезненно билась на виске. – Если у тебя нет матери, значит, и мою маму можно было отдать им на растерзание?
– Она сама туда пришла! – выкрикнул Колька. – Ее никто не звал! Ты ведь могла ее не пустить, ты же сознательная девчонка, ты же в комсомол хотела!
– Хотела, да расхотела. – Оля отвернулась и бросила к его ногам авоську с книгами. – Отнеси в библиотеку, а я пошла. А то, не дай бог, увидит нас кто-нибудь – так и заставят тебя билет выложить. Все, поговорили!
И побежала прочь как могла быстро, чтобы Колька не успел задержать. Да он, впрочем, и не пытался.
Домой идти не хотелось – с таким-то лицом, с таким настроением… Они там и так едва живые – и тетя Люба, и дед. И опять начнутся слезы, и причитания, и все-все, надрывающее сердце!
Нет, она не могла, не хотела выдерживать это.
«Повезло дяде Шуре, – подумала Оля зло. – Взял да и умер! Сердце… А у меня разве нет сердца? Почему же у меня не разорвется сердце?!»
Оно разрывалось, оно уже почти разорвалось – от запаха безудержной весны, талой земли, первой травы и той особенной, горьковатой, тончайшей свежести, которую испускали набухающие тополевые почки. Казалось, даже звезды, которые начали восходить в вышине, тоже были напоены непередаваемым ароматом.