Создатель. Жизнь и приключения Антона Носика, отца Рунета, трикстера, блогера и первопроходца, с опи - Визель Михаил
Павел Пепперштейн рассказывал об этом так:
…мы чувствовали себя евреями с детства. Когда я пришёл в 16 лет получать паспорт советский, я заявил, что хочу быть записан евреем. Думаю, так же поступил и Антон. Мой папа был записан по документам русским (он наполовину русский). Наш с Антоном национальный состав абсолютно совпадает: мы с ним на ¾ евреи, на ¼ русские. Моё решение так всполошило сотрудников милиции, что они даже заставили меня написать бумажку, что я по собственной инициативе выбираю себе этот пятый пункт, что на меня не оказывалось никакого давления…
Но мне очень хотелось. Тем более – рано убедившись в том, что евреи – это одна из зон возбуждения коллективного сознания. Тема антисемитизма нас совершенно не угнетала, наоборот, казалось, что это какое-то неравнодушие, людей волнует эта тема. И мы считали, что нам очень повезло, что мы оказались евреями, что можно эту тему обмусоливать. И все подразделяются на евреев, юдофилов и юдофобов. На три категории.
– И часто это и юдофил, и юдофоб в одном лице, как у Розанова.
Действительно, русская юдофобия очень переплетена с юдофилией, и от любви до ненависти и наоборот – один шаг, и этим русской антисемитизм отличается от европейского. Если в Европе человек антисемит, он не будет об этом особенно говорить, но он реально антисемит. А русский антисемит любит, во-первых, поговорить об этом, во-вторых, он очень любит об этом поговорить именно с евреями. В-третьих, он очень нестоек в антисемитизме – и охотно переходит в обратную позицию, что очень обаятельно. Поэтому нам эта тема, конечно же, нравилась.
Здесь самое время напомнить, что Пепперштейн – это не фамилия, а полностью выдуманный псевдоним Павла Викторовича Пивоварова. Не скрывающий еврейское происхождение, как у Вениамина Каверина или Григория Горина, а наоборот, всячески выпячивающий. Почти как у Абрама Терца. «Почти» – потому что Андрей Синявский евреем не был и на четверть, и его издевательский псевдоним – это как раз в чистом виде проявление амбивалентного русского юдофильства. Не стеснялся выпячивать и Антон:
Я видел его [Антона] только один раз, в доме творчества в Малеевке, – вспоминает переводчик, ровесник Бориса Носика Е.М.Солонович. – Он был старшим школьником или младшим студентом. Меня поразило, что он пришёл в столовую с огромным могендовидом, прямо поверх рубашки. Тогда так не было принято. И в доме творчества бывали разные писатели. В том числе весьма почвеннические.
Людмила Печерская вспоминает, как поразила её самопрезентация 15-летнего Антона:
[Перейдя в 9-й класс в новую школу,] он увидел свою одноклассницу Оксану, в первый или во второй раз, и сказал: «А ты знаешь, кто я?» Она: «Кто?» И он показал на портрет Маркса. Она говорит: «И что?» – «Я тоже». – «Что тоже?» – «Я тоже еврей». Жаркова была потрясена: она удивилась, что он делает на этом акцент.
Удивление советских школьниц понятно: попытаться завоевать расположение одноклассницы подчёркиванием своего еврейства – для этого нужно быть очень уверенным в том, что это твоя сильная сторона! [69]
Но еврейский акцент не был при этом религиозным. Когда я пересказал Пепперштейну эпизод, рассказанный Солоновичем, тот только пожал плечами: эпатаж!
…сейчас можно сказать, что мы были панками. В частности, в сфере селф-дизайна. Могли надеть и могендовиды, и кресты, и полумесяцы, и другие аксессуары в диком сочетании друг с другом, так что на наших телах могло быть всё что угодно.
Магарик тоже подтверждает, что в его группе и в его среде интерес к ивриту не был религиозным:
– Ты говоришь, что у учеников была сильная мотивация. Эта мотивация была религиозной? Читать священные книги…
Нет. Для этого были другие учителя – Илья Эссас [70], его проект. Мы были абсолютно светскими учителями. Другое дело, что я, каюсь, в конце своего курса иногда, не всех, конечно, но некоторых своих учеников отправлял, видя, что они готовы морально, к тому же Илье Эссасу учить Тору и Гемару и т. д. За это я себя корю. Это была ошибка. Потому что я тем самым плодил в Израиле всё это сообщество религиозных евреев, которые вернулись в религию, надели кипу, у них и дети такие же. Большинство живёт в Маале-Адумим, у них определённая идеология, безусловно, мне не близкая. [Есть] люди, которые считали, что практикование еврейского образа жизни и соблюдение заповедей и всего прочего – неизбежное условие изучения иврита и этого раннего сионизма. А у нас это было связано скорее со светской частью израильского общества.
Проявлением такого же «эпатажного селф-дизайна» соблазнительно объяснить и интерес 15-летнего подростка к светскому ивриту: все зубрят эй-би-си-ди, а для меня это – семечки, и я буду зубрить алеф-бет-гимель! Это круто, как и подобает патрициям.
В 14 лет я заинтересовался еврейским языком и литературой. Дело в том, что мне легко даются языки, к тому моменту я разговаривал на английском, французском и чешском, читал на польском и словацком. Вокруг меня были сплошь отказники, которые изучали или преподавали иврит на расстоянии протянутой руки и трёх рублей за урок. Отчего же не присоединиться? [71]
Но лучше сказать по-другому, приведя в пример Пушкина и процитировав книгу Вайля и Гениса «Родная речь»:
Вначале свобода называлась вольность. Причём для Пушкина-дебютанта это понятие ещё мало отличается oт тавтологического сочетания – фривольность.
В первых главах молодой автор озабочен больше всего своим статусом. Он рвётся из «кельи» лицея в настоящую взрослую жизнь.
Самые интересные взрослые того времени занимались любовью, стихами и политикой. Чтобы попасть в их общество, Пушкин торопился перемешать эти вещи, видя путь к успеху не столько в правильности пропорции, сколько в густоте замеса.
Антон, как мы помним, тоже рвался в «настоящую взрослую жизнь». Отсюда и желание «заниматься тем, чем занимаются самые интересные взрослые». А самые интересные взрослые в привычном Антону художественном кругу «уезжали» (не как действие, а как состояние), диссидентствовали – и учили иврит. Что сразу вводило новообращённого в круг элиты внутри элиты, системы внутри системы.
О прочности, замкнутости и взаимовыручке этой системы невзначай, как о чём-то само собой разумеющемся, рассказывала мне Наталья Ратнер. После нескольких вялых и заранее обречённых на неудачу из-за «пятого пункта» попыток устроиться на работу по институтскому диплому она, выпускница технического вуза,
приехала [в институт], и мне выдали бумагу, что я имею право работать, где угодно. Два раза по 5 месяцев я где-то работала, а потом работала просто моя трудовая книжка, а я преподавала иврит. До рождения ребёнка. После этого я уже ничего не преподавала. Но вскоре Лёшу [Магарика] посадили, и никаких материальных проблем у меня не было, потому что мне помогали, как всем семьям узников, помогали очень прилично. По крайней мере, у нас всегда была еда и деньги на билет, я всегда могла поехать в лагерь. Да, я ездила в лагерь, и не один раз…
Как мы видим, дворниками и сторожами (или, как в Наташином случае – лифтёрами) в начале восьмидесятых были не только рок-музыканты. И, может быть, эти тихие интеллигентные люди, собиравшиеся в маленьких квартирках, чтобы повторять времена глаголов, сыграли в крахе советской власти не меньшую роль, чем громокипящие рокеры. Ибо, если интеллигенция отказывается работать на государство, то чем жить этому государству?
Впрочем, в 1988 году новоиспечённый доктор Носик явно не собирался уходить в глухой андеграунд. Он уже, да простится мне этот штамп, вкусил сладкой жизни и привык ходить по Коктебелю в шёлковой рубашке (а не продавать, как Наташа Ратнер, летом, когда нет учеников, на рынке яблоки, одалживая при этом пятачок на автобус, чтобы до этого рынка доехать).