Гномон - Харкуэй Ник (читать полностью книгу без регистрации TXT) 📗
Естественное следствие заключается в том, что книга не закончена, пока ее не прочтут. Писание не завершается, пока сказанное не перейдет с материальных страниц, дающих ему телесное бытие, в другое сознание, где оно разожжет мысли и впечатления: цельное понимание того, что это значит, разгоревшееся в ином уме в результате акта эротического либо империалистического, но в любом случае — чудесного. Мы становимся друг другом. Чернила на бумаге — замерзшая материя другой личности, снимок самости в грибной споре, которая только и ждет часа ожить в одолженном мышлении, оформиться мыслью в нас, из нас, родиться через нас. Если все города — один город, не значит ли это, что все личности — одна личность? И если так, кто это?»
Инспектор хватается за предпоследние строки.
— Одолженное мышление.
Пахт кивает:
— Да. Я бы не стала вам это читать, если бы вы не задали свой удивительный вопрос. Очень неожиданно. И приятно. Вы идете по ее стопам, по крайней мере, частично. Молодец.
— Но остальное…
— Нет, — соглашается Пахт. — Это может значить что угодно. Думаю, это часть ответа. Информация настолько плотная и специфичная, что становится поэтичной и полной аллюзий. Запутывание как форма индоктринации. То, что разгадали, вы неизбежно должны встроить в себя, даже если отвергаете это. Она заставляет нас увидеть мир своими глазами, чтобы понять, что она говорит. Теперь это можно доказать научно, но Франкфуртская школа начала это делать по наитию еще в 1940-е годы, хотя они сосредоточились на том, чтобы вызывать возмущение, и куда меньше — на поэзии. Падите на колени и молите Бога о Бодрийяре. Видимо, нужен француз, чтобы заявить, мол, если нечто является воображаемым и непостижимым, оно должно еще и доставлять удовольствие. Вы теперь понимаете, почему она на всех производит такое глубокое впечатление.
— Она?
— Автор книги не указан, что для меня — ярчайшее свидетельство того, что Хантер сама ее написала. Автор пишет о собственных книгах, которых никто иной не может ни найти, ни прочесть, имеет в виду, что они закончены, жили какое-то время, но затем прекратили свое существование в том смысле, о котором она говорит. Понимаете? Может, она сама скупила весь тираж и уничтожила его. Может, некоторые ее книги никогда не существовали, а она заставила мир поверить, что они были, — разжигала реакции без самих книг и творила бестелесное сознание. Не надо меня цитировать. Это сейчас горячо обсуждается в моем кругу, и все тратят слишком много времени на препарирование того, что говорят другие, потому что у нас нет текстов, о них нельзя говорить. Отсканируйте, если хотите. Увы, это небольшой обзор — крупный шрифт. Само издание я не упущу из виду. Мне понадобилось семь лет, чтобы его найти, и то пришлось бороться с одним итальянским коллекционером, утверждавшим, будто он первым его увидел. Совершенно позорная сцена.
— А он увидел его первым? — уточнила Нейт.
— Да, — ответила Пахт. — Но я изо всех сил ущипнула его за внутреннюю сторону бедра и расплатилась, пока он верещал. Не могу его винить — думаю, это чрезвычайно болезненно: у меня тогда были длинные ногти. — Она пожимает плечами. — Если вернуться к прозе, в первой части ваши допросные нарративы представляют собой историю о правде и лжи. Кто-то все время лжет. Кто-то всегда говорит правду. Иногда это делает один и тот же человек, одновременно. Обман становится реальностью. Всюду кукушки подкладывают яйца в гнезда других людей. Я полагаю, ваша подозреваемая была не в восторге от процесса дознания?
— Вовсе не была.
— Это и понятно. Злобная старая корова, тут ничего не попишешь.
Подобная характеристика от Чейз Пахт подразумевает такое астрономическое упрямство, о котором и думать страшно. Нейт строго напоминает себе, что нужно сосредоточиться на старой женщине. Той, что сидит напротив. Пахт тем временем продолжает:
— Огонь и алхимия. Трансмутация, превращение одного в другое. Ничто не является только собой, или, иначе, все вещи суть одна. Смерть — это трансформация, и мы видим ее во множестве форм приносящей изменения. Судите сами. Намек на Фауста, но нам предлагают Орфея и его катабасис. Поток жизни нарушен, все застыло, замерло до того момента, когда сможет продолжиться. Мед означает вечность, но пчелы, по старой легенде, рождаются из мертвых тел. Симуляция, претендующая на истинность, выше прочих симуляций.
— И выше реальности.
— Да. Если принимать за данность, что такая вещь существует. Может, внизу лишь черепахи, и нижняя черепаха стоит на спине верхней.
Инспектор отмахивается от такого предложения погрузиться в экзистенциальные сомнения:
— Не все циклично и замкнуто в круг.
— Да, — соглашается Пахт. — Единственная неподвижная точка — Чертог Исиды. Архимедова точка опоры: место, где все может стать настоящим, реальным — или, быть может, там назначаются приоритеты реальностям. Афинаида может воскресить своего сына из мертвых. Разбитая ваза может сложиться обратно, мир — вернуться к целостности. Алкагест — всему ответ, это Святой Грааль: Универсальный Растворитель, который исцелит все невзгоды и даст обычному смертному силу судить богов и приказывать чудовищам. В схождении скрыто обетование нового начала. Чертог Исиды — не столько место, сколько обстоятельство. Опасное, как и положено Часовне Грааля. Тут необходима жертва.
— Символически говоря, — слова Кириакоса непрошеными сорвались с языка Нейт.
— Да почему все так говорят? Да, символически говоря. Меня в школе всегда выводили из себя монахини, утверждавшие, будто современная теология признает, что Сотворение мира заняло больше семи дней, и это все символизм. Почему? Почему же? Может, миллиарды лет астрофизической и биохимической эволюции — так выглядят изнутри семь дней Бога. Или, если угодно, велика вероятность, что базовая единица нашей Вселенной — информация. Значение столь же фундаментально, сколь и материя.
Глаза Пахт скрываются под кустистыми бровями — профессор хмурится. Нейт не пугается, но задает следующий вопрос, словно идет по списку, почти так, будто начала скучать. Пусть ровный тон послужит напоминанием, что она не первокурсница.
— Как бы вы действовали? В процедурной?
Чейз Пахт морщится. Может, ровный тон прозвучал для нее оглушительным криком? Или она просто не привыкла к тому, что с ней спорят — даже молча? Профессор кивает, затем некоторое время обдумывает вопрос — само по себе это указывает на его зашкаливающую сложность.
— Я бы сказала: ладно. Если ты так хочешь, пусть. Это нарративная блокада. Ее уже пробовали применять — куда с меньшим уровнем сложности. Ты рассказываешь себе истории до тех пор, пока они не станут почти такими же реальными, как твоя настоящая жизнь, и ты не вплетаешь их в память так, чтобы машина не смогла их отличить. Это не работает. Умно, спору нет: можно даже не пытаться прикоснуться к реальности, просто строить стену грез. Мы знаем, что она ненастоящая, потому что наш пациент явственным образом не двухтысячелетний алхимик, по крайней мере, я бы сказала, что это вряд ли, но это ничем нам не помогает. Так что я подыграла бы. Пусть история закончится. Рано или поздно это произойдет, и у нас всплывет настоящий человек.
— Наши специалисты так и поступили.
— И ничего не получилось, потому что история просто текла и текла.
— Вы этого ждали?
— До некоторой степени. Если бы сама такое задумала, я предвидела бы подобный исход и сделала бы так, чтобы сам факт подглядывания вызывал продолжение нарратива. Взгляд наблюдателя порождает начальную точку, и, пока идет допрос, продолжается и история. Своего рода петля обратной связи, создающая функциональную бесконечность: куда ни глянь, всюду еще история. Этого можно добиться с опытом, как, например, узнавать, что тебе снится сон. Но самое сложное, что в ходе допроса машина будет восстанавливать нейропластическую архитектуру, а не ломать ее. Это изматывает. Да.
— Да.
— Так что я… что бы я сделала, если бы занималась этим дознанием и увидела, что переждать не удается? Я попробовала бы сделать отдельные сюжетные линии неубедительными. Подтолкнула бы к тому, чтобы они стали мучительными, печальными или страшными. Запрудила бы их.