Октябрьская страна (The October Country), 1955 - Брэдбери Рэй Дуглас (лучшие бесплатные книги TXT) 📗
Когда он сбежал с холма, весь дом, кровля, крыльцо, стены уже превратились в один громадный факел и от него шел гул и треск, за которым не слышно было и собственного крика.
– Молли! Сюзи! Дрю! – Его зов остался без ответа, хотя Эриксон подбежал так близко, что брови затрещали, а кожа на лице натянулась, стала коробиться и, казалось, готова была лопнуть от нестерпимого жара. Рев пожара становился все громче, и это был единственный ответ на крики Дрю, отчаянно метавшегося вокруг дома.
На его глазах провалилась внутрь крыша, потом с грохотом рухнули стены, и пламя начало утихать, не получая новой пищи и задыхаясь в дыму.
Над дотлевающими головешками и подернутыми пеплом углями стало медленно подниматься утро. Освещенный красными бликами, не замечая жара от мерцающих углей, Эриксон брел по пепелищу. Из-под хаоса рухнувших балок, заваленные головешками, торчали обуглившиеся шкафы и стулья, оплавленная раковина, напоминая о том, что раньше здесь была кухня. Мимо бывшей прихожей Эриксон прошел тем, что было гостиной, к спальне.
В спальне, среди докрасна раскаленных матрасных пружин, железных прутьев, оставшихся от сгоревшей кровати, мирно спала Молли. Искры дотлевали на не тронутых огнем руках, спокойно вытянутых вдоль тела. На безмятежном лице, на левой щеке догорал кусок доски. Эриксон стоял, как столб, не в силах пошевелиться и не веря собственным глазам. На дымящейся постели из мерцающих углей лежала его жена, без единого ожога, без единой царапины на теле и мерно дышала во сне. Спала, как будто не обваливались вокруг объятые пламенем стены, не обрушивалась раскаленная кровля, не плавился металл.
Шагая по дымящимся развалинам, он почти прожег толстые подметки грубых ботинок, а она лежала среди этого адского пекла, чуть припорошенная пеплом, но не тронутая огнем. Распущенные волосы разметались по куче углей.
Эриксон склонился над женой и позвал:
– Молли…
Она не ответила, не шевельнулась. Она неподвижно лежала в дотлевающей спальне не мертвая, но и не живая, а губы ее чуть подрагивали в такт спокойному дыханию. Неподалеку лежали дети. В дымном раскаленном воздухе можно было различить их спящие фигурки.
Эриксон перенес их на край поля.
– Молли, дети, проснитесь…
Никакого отклика, только мерное дыхание.
– Дети, мама… Умерла?
Но ведь она не умерла! Но и…
Он пытался растормошить детей, тряс их все сильней, но ответом ему было лишь сонное дыхание. Он стоял над спящими телами, и его обожженное лицо, изрезанное морщинами, застывало в гримасе отчаяния.
И вдруг он понял, отчего они спали в объятом пламенем доме. Отчего он не может их разбудить. Он понял: Молли так и будет лежать погруженная в вечный сон и никогда не откроет глаз, не улыбнется ему.
Коса. Колосья.
Их жизнь, которая должна была оборваться вчера, 30 мая 1938 года, не закончилась, потому что он не решился скосить колосья их жизни. Они должны были сгореть в доме, но он не вышел в поле, и поэтому ничто не могло причинить вреда их телам. Дом сгорел до основания, а Молли и дети продолжали существовать. Не мертвые, но и не живые, брошенные на полпути между жизнью и смертью, ожидающие своего часа.
Молли и дети спали. Спали и тысячи таких же, как они, – жертвы катастроф, болезней, пожаров, самоубийств, спали уже не живые, но и не мертвые, только потому, что он решил не дотрагиваться до косы. Только потому, что он не отважился косить спелую пшеницу.
Последний раз он взглянул на детей. Теперь он будет косить непрерывно, изо дня в день, без отдыха, без остановки. Будет косить всегда, косить вечно.
Ну вот и все, подумал он, пора приниматься за дело. Не попрощавшись, он повернулся, взял косу и, неся в себе растущую, переполняющую все его существо злобу, зашагал к полю.
Шаги его все убыстрялись, пока он не понесся длинными, упругими скачками. Колосья хлестали его по ногам, а он летел как одержимый по полю, сжигаемый неистовой жаждой работы.
Остановившись в густой пшенице он вскрикнул: "Молли" – и взмахнул косой. "Сюзи" – еще взмах косы. "Дрю" – еще взмах.
Не обернувшись на крик, донесшийся с пожарища, захлебываясь от рыданий, он срезал колосья, все учащая взмахи косы.
Лезвие шипело, выкашивая огромные клинья спелой и зеленой пшеницы, и Эр шел по полю с косой в руках, ничего не видя от слез, ругаясь, изрыгая проклятья, сотрясаясь от безумного смеха.
Взлет лезвия, сияющего на солнце, – и бомбы падают на Москву, Лондон, Токио…
Все громче свист косы – и разгорается огонь в печах Бухенвальда и Бельзена.
Под пение покрытой влагой косы слепыми солнцами лопаются и все выше вздымаются грибы атомных взрывов над Невадой. Хиросимой, Бикини, Сибирью…
Плач" колосьев, зеленым ливнем падающих на Землю, – взволновались Корея, Индокитай, Египет; Индия взволновалась; залихорадило Азию; проснулась в ночи Африка.
Лезвие неистово металось в море пшеницы, сверкая при каждом взмахе, с бешенством человека, потерявшего все, потерявшего столько, что ему уже наплевать на то, что он делает с миром.
Все это происходит неподалеку от развилки большого шоссе, ведущего в Калифорнию, вечно забитого несущимися машинами. Много лет пройдет, пока какой-нибудь разваливающийся на ходу автомобиль свернет на развилке, двинется по грязной, разрушенной дороге и заглохнет в тупике перед обугленными развалинами. Если кому-нибудь и вздумается спросить дорогу у человека, бешено, безостановочно работающего в поле, он не дождется ни ответа, ни помощи.
Долгие годы этот человек занят тем, что непрерывно выкашивает пшеницу. Он так занят тем, чтобы успеть скосить как можно больше, что уже не в состоянии отличить зеленый колос от спелого.
Дрю Эриксон со своей косой безостановочно движется по полю. Не угасают вспышки слепых солнц над землей, и не гаснет белый огонь в его бессонных глазах.
И так изо дня в день, из года в год.
Uncle Einar 1947( Дядюшка Эйнар)
– Да у тебя на это всего одна минута уйдет, – настаивала миловидная супруга дядюшки Эйнара.
– Я отказываюсь, – ответил он. – На отказ секунды достаточно.
– Я все утро трудилась, – сказала она, потирая свою стройную спину, – а ты даже помочь не хочешь. Вон какая гроза собирается.
– И пусть собирается! – сердито воскликнул он. – Хочешь, чтобы меня из-за твоих простыней молния стукнула!
– Да ты успеешь, тебе ничего не стоит.
– Сказал – не буду, и все. – Огромные непромокаемые крылья дядюшки Эйнара нервно жужжали за его негодующей спиной.
Она подала ему тонкую веревку, на которой было подвешено четыре дюжины мокрых простынь. Он с отвращением покрутил веревку кончиками пальцев.
– До чего я дошел, – буркнул он с горечью. – До чего дошел, до чего…
Он едва не плакал злыми, едкими слезами.
– Не плачь, только хуже их намочишь, – сказала она. – Ну, скорей, покружись с ними.
– Покружись, покружись… – Голос у него был глухой и очень обиженный. – Тебе все равно, хоть бы ливень, хоть бы гром.
– Посуди сам: зачем мне просить тебя, если бы день был погожий, солнечный, – рассудительно возразила она. – А если ты откажешься, вся моя стирка насмарку. Разве что в комнатах развесить…
Эти слова решили дело. Больше всего на свете он ненавидел, когда поперек комнат, будто гирлянды, будто флаги, болтались-развевались простыни, заставляя человека ползать на карачках. Он подпрыгнул. Огромные зеленые крылья гулко хлопнули.
– Только до выгона и обратно!
Сильный взмах, прыжок, и – он взлетел, взлетел, рубя крыльями прохладный воздух, гладя его. Быстрее, чем вы бы произнесли: "У дядюшки Эйнара зеленые крылья", он скользнул над своим огородом, и длинная трепещущая петля простыней забилась в гуле, в воздушной струе от его крыльев.