Великий Гусляр - Булычев Кир (книга жизни TXT) 📗
— Сегодня утром. Видел я, до чего ваша деятельность довела. Костюм погубил и вообще всю одежду.
— Больше я на фабрику не выйду! Лучше пусть меня выселяют на сельское шефство, лучше на принудотдых. Что угодно — больше я с ними вместе шагу не сделаю.
— Погоди, не части. Мне ваша система не совсем понятна.
— А у вас иначе?
— Мне сейчас некогда тебе объяснять — скажу только, что твой Пупыкин уже на пенсии, уголовное дело против него возбуждено…
— Что? Не может быть! Какое счастье!
— Не суетись. Будет время — расскажу. Мне сейчас главное — узнать, где Минц, что с ним, здоров ли, почему его дверь опечатана.
— Не знаешь? Он же на принудотдыхе. За саботаж.
— Минц? За саботаж?
— Он не оправдал. Гравитационный подъемник собственными руками сломал, чтобы статую не воздвигать.
— Говоришь, гравитацию изобрел?
— Точно знаю — изобрел, мы с ним вместе испытывали.
— А для Пупыкина — ни-ни?
— Он принципиальный.
— Значит, есть все-таки принципиальные?
— Принципиальные, конечно, есть. Немного, но есть, — признался Грубин. — Но за принципы приходится дорого платить. И Минц заплатил. И Ксюша твоя…
— Да, совсем забыл. Что за история с Риммой?
— Когда Ксюшу на сельхозшефство отправили…
— Понятнее!
— У нас сельское население разбежалось, — объяснил Грубин. — По другим областям. Хозяйства обезлюдели. А Пупыкин в область всегда рапортует, что у нас постоянный прогресс. Что ни год, сеем на пять дней раньше, собираем на три дня раньше, и растут урожаи на три процента в год. Поставки он всегда выполняет. Только из-за этого в городе жрать нечего, а в поле работать отправляют всех, кто несогласный или подозрительный или кто не нужен. Половину учителей отправили, врачей больше половины, весь речной техникум там копает и пропалывает… А из футболистов и самбистов Пупыкин создал дружины, которые людей придерживают. Их на усиленном питании держат.
— Значит, крепостное хозяйство?
— Нет, это сельхозшефством у нас называется. Но что странно, Корнелий, — те, кто в городе остался, считают, что с сельским хозяйством все нормально. Потому что каждый день в газете нам рассказывают, как мы хорошо живем.
— А что случилось с Ксюшей?
— Как-то товарищ Пупыкин лично к тебе домой, то есть к Удалову, приехал, чтобы показать свое к нему расположение. А Ксения вместо обеда ему скандал закатила, всю правду выложила. Ты знаешь Ксению — она неуправляемая. Обиделся Пупыкин, на следующее утро ее скрутили, посадили на мотоцикл к Пилипенко — и в деревню, перевоспитываться, на сельхозшефство без права возвращения в город.
— А я? То есть а он?
— А он… он побежал к Пупыкину, просит — верни мою жену! А Пупыкин, говорят, погладил его по головке и говорит: «Не нужна тебе такая старая и непослушная жена. Она меня не уважает, значит, и тебя не уважает, и нашу великую родину не уважает. Мы тебе сделаем сегодня же развод, и отдам я тебе любую из своих секретарш». Так и сделал. Развел, на Римке женил. Она мне сама рассказывала.
— Ясно, — сказал Удалов. — Общая картина мне понятна. Пошли к Минцу. Где он отдыхает?
— Принудотдых, Корнелий, это по-старому тюрьма. Находится она в подвалах под гостиным двором, где раньше склады были. Там особо недовольные отдыхают.
— Ты хочешь сказать, что профессор Лев Христофорович Минц, лауреат двадцати премий, профессор тридцати университетов, находится в подвалах инквизиции?
— Ну, не то чтобы инквизиции, — смутился Грубин. — Но в подвалах…
— Срочно едем в область! Это не должно продолжаться.
— До области ты не доедешь, — ответил Грубин. — Некоторые пытались. В область специальное разрешение нужно. Его лично Пилипенко подписывает. Только проверенные оптимисты туда попадают. Так что в области о Великом Гусляре самое лучшее представление.
— Но ведь кто-то приезжает!
— Если приезжает, то на витрины с картонной лососиной смотрят, а потом в предгорском буфете обедают. Ясно?
— Минца надо освободить!
— Надо. Но не знаю как.
— Может, прессу поднять?
— Малюжкина? Ты сам видел. Его голове нужна ясность. А ясность он получает сверху.
— Ну что ж, — сказал Удалов, — тогда пошли в подвал.
— Подвалы заперты, там дружинники.
— Саша, ведь недаром я столько лет ремонтами занимаюсь. Неужели мне подземные ходы в этом городе неизвестны?
— А есть ход?
— Должен быть. По крайней мере, в моем мире есть и даже расчищен археологами. Его воры в пятнадцатом веке прокопали — тюки из гостиного двора выносили.
Когда они с Грубиным вышли во двор, Удалов вдруг услышал:
— Корнелий, ты куда? Ты почему домой не идешь?
Голос был женский, жалобный.
Удалов поднял голову. В окне его квартиры стояла молодая жена Римма, неглиже, лицо опухло от слез.
— Я раскаиваюсь! — крикнула она. — Это была минутная слабость. Он старался меня безуспешно соблазнить. Вернись, Корнелий. И не верь клевете Грубина. Он тебе завидует! Вернись в мои страстные объятия!
— Не по адресу обращаетесь, гражданка, — ехидно ответил Удалов.
А Грубин добавил:
— Чего на тебя клеветать? На тебя клевещи не клевещи — пробы ставить некуда.
И молодая жена Римма плюнула им вслед.
По бывшей Яблоневой, а ныне Прогрессивной улице, мимо лозунга на столбах: «Пупыкин сказал — народ сделает!», мимо дома-музея В. П. Пупыкина друзья спустились к реке в том месте, где к обрыву примыкают реставрационные мастерские. В удаловском мире эти мастерские кипят жизнью и деятельностью. В этом они стояли пустынные, ворота прикрыты, всюду грязь.
Удалов уверенно прошел за сарай, там отодвинул гнилую доску, и перед ними обнаружился вход в подземелье, кое-как укрепленный седыми бревнами. Грубин достал заготовленный дома фонарик.
Идти пришлось долго, порой Удалов останавливался, заглядывал в боковые ответвления, выкопанные то ли кладоискателями, то ли разбойниками, но ни разу дороги не потерял. Ход окончился возле окованной железными полосами двери.
— Здесь, — сказал Удалов. — Теперь полная тишина!
И тут же раздался жуткий скрип, потому что Удалов стал открывать дверь, которую лет сто никто не открывал. К счастью, никто скрипа не услышал. Его заглушил отчаянный человеческий крик. Они стояли в подземных складах гостиного двора, превращенных волей Пупыкина в место для изоляции и принудотдыха.
Впереди тянулся низкий сводчатый туннель, кое-где освещенный голыми лампочками. Крик доносился из-за одной двери — туда и поспешили друзья, полагая, что именно там пытают непокорного профессора. Но они ошиблись.
Сквозь приоткрытую дверь они увидели, что в побеленной камере на стуле сидит удрученный Удалов. Перед ним, широко расставив ноги, стоит капитан Пилипенко.
Пилипенко Удалова не бил. Он только читал ему что-то по бумажке.
— Нет! — кричал Удалов. — Не было заговора! И долларов я в глаза не видал.
Пилипенко подождал, пока Удалов кончит вопить, и спокойно продолжал чтение.
Было слышно:
— «Получив тридцать серебряных долларов от сионистского агента Минца, я согласился поджечь детский сад номер два и отравить колодец у родильного дома…»
— Нет! — закричал Удалов. — Я люблю детей!
— Ну что, освободим? — спросил шепотом Удалов у Грубина.
— He стоит тебя освобождать, — искренне возразил Грубин. — Не стоишь ты этого. А то вмешаемся в драку, сами погибнем и Минца не спасем.
Нельзя сказать, что Удалов был полностью согласен с другом. Трудно наблюдать, когда тебя самого заточили в тюрьму и еще издеваются. Но Удалов признал правоту Грубина. Есть цель. И цель благородная. Она — в первую очередь.
Они прошли на цыпочках мимо камеры, в которую угодил двойник Удалова, и остановились перед следующей, которая была закрыта на засов.
Грубин резко отодвинул засов и открыл дверь.
В камере было темно.
— Лев Христофорович, — позвал Грубин, — вы здесь?
— Ошиблись адресом, — ответил спокойный голос. — Лев Христофорович живет в следующем номере. Имею честь с ним перестукиваться.