Гномон - Харкуэй Ник (читать полностью книгу без регистрации TXT) 📗
В 1999 году Элени и Мэрион перебрались в южную Францию, а через несколько месяцев умерли вместе в чистом Средиземном море. У Элени обнаружили неоперабельную опухоль, и они выбрали римский способ вернуться домой. Я бы рад столько лет спустя сказать, что это старая история, но не могу, особенно когда ее призрак явился мне. И все равно я думаю, что это был счастливый конец для нее. Настолько, насколько вообще бывает в жизни.
Через неделю после визита к «Огненным судьям» я перенес кровать в гостиную, чтобы быть поближе к работе. Просыпался и писал, а когда уставал, ложился спать. Жил ровно так, как притворялся когда-то, хотя на самом деле ничего подобного не переживал. Я жил в работе, а она — во мне, вот и все. Мной овладела кисть.
Еще я погрузился в странное полузабытье, вызванное фотографическим проектом Энни. Моя внучка делала со своей идентичностью нечто такое, чего я не мог понять: я бы такого не сделал, и Майкл бы не решился; его мама, да и мать самой Энни не стала бы. Это полностью ее ход — и способ быть британкой из Эфиопии, которая знает свое прошлое, но не привязана к нему намертво. Это привело ее к изучению цвета и сознания, о котором я никогда бы не подумал ни как художник, ни как человек. Я начал сомневаться в самом цвете, думать о нем так, как никогда прежде. Стал рассматривать спектр как случайную последовательность. Почему именно семь цветов? Мои родители могли бы мне рассказать, что причины тому нет. В радуге содержится бесконечный диапазон цветов. Семь ничуть не ближе к реальности, чем красно-белый костюм Санта-Клауса. (Он вообще-то был зеленым с серебром, прежде чем «Кока-кола» выбрала его своим посланником, если вы не знали.) А значит, между зеленым и голубым есть переходные цвета, как оранжевый и желтый стоят между красным и зеленым. Даже по грубому стандарту радуги, унаследованному нами от предков, должны быть оттенки, у которых нет имен.
Я понял, что у красок есть своя тайная история, сплетенная с историей языка и мысли. Когда начал читать об этом, понял, что среди прочего это и моя история, потому что в ней описано дивное странствие цветов, которые мы именуем «черным». У черного и белого — хо-хо! — история в полосочку, они веками использовали тонкое разделение по качеству и виду. В древности Северная Европа знала swart и blaek — злобный, заколдованный эльфами матово-черный, и плодородную яркость тьмы, которая наполняла ночь образами и благими чарами. У римлян тоже были ater и niger; от первого, ныне забытого понятия происходит английское слово atrocious, то есть «жестокий», а другой, изначально тот же счастливый и лучезарный черный, который знали и тевтоны, проявился в современном слове «негр», которое связано с расистскими лозунгами и с Нигерией.
Усилием воли я оторвался. Не хотелось рассматривать черный так, будто он исключение. Я обратился — с той же решимостью, что и Энни, — к белому. Белый — wite и blank или albus и candidus — в древности мог быть так же опасен, как черный, и столь же божественен: белизной проказы или светом маяка бурной ночью. Частично вину за постепенный переход к бинарному восприятию черного и белого можно возложить на христианскую Библию, которая недвусмысленно говорит о роли света в Творении и месте тьмы во грехе, и на последующее обожествление прибыли, ибо черный был цветом рабочего люда, а белый принадлежал аристократам.
Проговорив это вслух, обращаясь к своему холсту, я понял, что все расследование истории цветов провел по-английски. А почему не по-арамейски или ради истинного научного подхода — не на геэзе? Тому, конечно, были веские причины в моей биографии, так что не стоит себя особенно винить за это, но можно ли найти яркость в
или болезненность в ? Я никогда не занимался языкознанием в Эфиопии, поэтому не знал и ответа. Остаток жизни может уйти на то, чтобы распутать культурную историю цвета, к моему вящему удовлетворению, но прежде мне надо кое-что сделать, исполнить обязательства и, да, писать картины. Быть может, работа пошла бы лучше через десять лет, когда разберусь в этом захватывающем вопросе, но искусство не бывает чистым, а коммерция, как и сама смерть, не терпит нарушения своего расписания. Инвесторы Энни имели полное право рассчитывать, что я представлю работу в срок, как и она сама.Я заказал холст побольше и окончательно превратил гостиную в мастерскую. Остальные помещения в доме стали казаться затхлыми и бесполезными, так что многие двери я закрыл и запер. Какая ирония: я хотел наладить контакт с миром, а теперь закрылся от него, но получал от этого огромное удовольствие, особенно после того, как Энни одолжила мне один из мощных компьютеров, которые у «Огненных Судей» считались предметами первой необходимости, чтобы я получил удаленный доступ к чему-то под названием «Хребет». Энни объяснила, что это железный ящик где-то на чердаке («На самом деле в старом бомбоубежище под Белсайз-Парк»), и у меня в нем появился свой кусочек, где можно хранить изображения и наброски. Еще мне выдали «доступ в режиме чтения» ко всему остальному, и я мог увидеть практически все, чем занималась ее компания, но не мог ничего там изменить, чтобы случайно чего не удалил. Поскольку «Хребет» представлял собой цифровой сейф или даже машинное отделение, я был благодарен за ограничение. При этом защита действовала абсолютная, и в один из редких моментов, когда Энни прямо что-то объясняла про компьютерную технику, она заставила меня выучить все предосторожности наизусть.
— Аутентификация на стероидах, — сказала Энни. — Логин и пароль — стандартно. Отсюда мы начинаем, а потом вставляем твой штуцер.
— Прости, что-что?
— Физический ключ. Не спрашивай, никто не знает, почему его так называют. Физический предмет, который доказывает, что у тебя есть право доступа к данному ресурсу. Сейчас это, как правило, телефон. В нашем случае — маленькая штучка, которую ты носишь на запястье.
— Ну, вроде кредитной карты, — пытался помочь Колсон, но Энни закатила глаза.
Вся семья знает, что я не доверяю современной кредитной системе и обычно ношу на руке браслет из настоящих золотых крюгеррандов 1967 года. Мне это пиратство по большей части прощают, да и выглядит он шикарно на старом пердуне вроде меня, но я его все равно ношу — из страха, что когда-нибудь мне снова придется бежать. Я объяснил это Колсону, который сперва восхитился, а потом одобрительно кивнул.
— Цифровые финансовые транзакции, — сказал он, — переживают оптимистическую юность. Ключи нужно носить на себе. Или…
Он поднял руку.
— Да-да, — сказала Энни. — Если ты совсем чокнутый, можно вложить микрочип в пластиковый футляр и имплантировать в руку, чтобы ходить по офису, как Оби-Ван Кеноби. Но я не советую.
— Зато Оби-Ван! — встрял Колсон, и я невольно улыбнулся.
Он указал на мою руку, чтобы усилить свою позицию, а я надел на запястье «штуцер» — рядом с браслетом.
Энни вздохнула:
— Успокойтесь, мальчики. Ладно. Что-то, что ты знаешь, и что-то, что у тебя есть. Это два фактора. Ясно? Но этого мало. В штуцер встроен биометрический сканер. Чаще всего используют отпечатки пальцев или сканирование сетчатки, иногда даже проверяют форму ушной раковины, но есть свои сложности. Если их взломать — ура, у тебя есть конкретное число-ключ. Ну, и такая защита провоцирует уродливые формы насилия. Мы испытываем анализ микробиального облака. Сенсор в штуцере выстроен по модели, взятой из обонятельных клеток собак, что звучит глуповато. — О да. Для детей силикона биология экстравагантна. — В общем, у всех есть своя флора, биомасса на коже. Точность опознания — 96 %, то есть не идеальная, зато очень трудно подделать. Для полного доступа мы поставили предиктивную систему нейромоделирования.
— Что это?
Колсон покачал головой:
— Самая жуткая штука в мире.
— Машина задает тебе набор случайных вопросов, — объяснила Энни, — и сравнивает ответы с собственной моделью твоей личности. Она не предсказывает ответ, но определяет, похож он на ответ, который ты мог бы дать, или нет. Со временем машина способна заметить, что ты изменился как личность. Поэтому Колсон ее ненавидит.