Имортист - Никитин Юрий Александрович (книги бесплатно без txt) 📗
А толпа, она и в Африке толпа. Пусть остается.
В кабинете все чаще оглядывались на меня, я перевел дух, в голове то цифры из соглашения с Молдавией, то будущая реакция мировой прессы на демонстрацию… ладно, демократов, все мельтешит, шуршит, хлюпает…
– Поосторожнее с этими историческим трудами, – сказал я устало. – Все зависит от точки зрения автора, а она, в свою очередь, зависит от… возраста.
– Возраста? – не понял Седых. – При чем здесь возраст?
– При том, что это в математике дважды два всегда равняется четырем. В истории же любая личность оказывалась то ангелом, то злодеем, то снова ангелом. Но в целом я могу предложить такую замеченную мною тенденцию… Молодые историки постоянно «разоблачают» все благородные деяния, доказывают, что в основе тех или иных поступков лежат фрейдистские мотивы, жадность, корысть, трусость, что ничего святого нет, а все якобы благородные мотивы в национально-освободительных войнах или еще каких-то канонизированных историей случаях – брехня, подделка, а на самом деле… и далее все тот же набор из фрейдизма. У них Матросов поскользнулся на льду, войну мы выиграли благодаря заградотрядам, крестовые войны велись из-за жажды пограбить, везде было и есть только свинство, предательство, трусость…. Улавливаете? И потому нам тоже можно трусить, предавать, подличать и все такое общечеловеческое… Историк же в зрелом возрасте, переболев периодом разоблачительства, предпочитает видеть в истории больше примеров благородства, подвижничества, иначе не объяснить взлета нашей цивилизации с ее довольно высокой – я без шуточек! – культурой… Ладно, вы как хотите, я пойду в большой зал. Нехорошее дело впереди.
Тень прошла по их лицам. Знают, понимают, одобряют, но предпочитают, чтобы ответственность нес кто-то другой. К примеру, я. Только я.
Мы – имортисты, сказал я себе с нажимом по дороге в большой зал. С этого понятия начинается имортизм, ибо все имортисты, несмотря на все крайние различия между ними, в главном действуют как единый организм, как общий сгусток воли и мудрости. Нас всех ведет единая идея – стать могучими бессмертными существами, что станут настоящими властелинами Вселенной и придут к ее Творцу, чтобы помочь ему уже как партнеры.
Потому имортистов уже сейчас следует признавать и принимать как нечто единое и бессмертное. Не только потому, что, по идеологии имортизма, следует возродить к жизни тех, кто многое сделал для победы имортизма, но не дожил до нее, но и сегодняшних имортистов. Да, мы – единый организм в том понимании, в каком говорим, к примеру, о физике, которая раньше, во времена Архимеда, состояла только из механики, а теперь если механика, то квантовая, а сама физика как минимум атомная…
А тех, что сейчас двигаются сюда с лозунгами в защиту демократии, можно воспринимать тоже как единую сущность, простирающуюся еще от языческих богов, где вся эта грязь красиво воспета в боге богов Зевсе. Но мы – монотеисты, наша Вселенная создана сразу огромной, светлой и без всей этой грязи. А если грязь завелась позже – уберем.
«Уберем, – повторил я почти вслух, не давая себе дрогнуть, заколебаться. – Великие идеи безжалостны».
В зале, кроме Ростоцкого, находился также Мазарин, за длинным столом сидели руководители городских ведомств, от аварийных служб до санитарных.
Ростоцкий первый заметил мое приближение, вскочил, отрапортовал:
– Колонна вступит на Красную площадь через десять минут.
– Чему быть, – сказал я мрачно, – того не миновать. Признаться, я ожидал, что вы там… ближе к событиям.
Он покачал головой, глаза были усталые, но взгляд тверд.
– Мои офицеры получили все необходимые инструкции.
– А непредвиденные случаи?
– Мы учли все, – ответил он чуть суховато.
Я повернулся к экранам. На всех пяти все то же карнавальное шествие, музыка, пляски, буйство красок. На миг даже мелькнула трусливенькая мыслишка: а пусть себе идут! Время такое, чтобы трахались и на улице.
– Сколько там?
Ростоцкий ответил тихо:
– Не меньше трех тысяч…
Я переспросил:
– Всего-то?
Он вздрогнул, неприятно пораженный жесткостью в моем голосе.
– Господин президент, если начнем стрелять… – он поперхнулся, торопливо поправился, – когда начнем стрелять, погибших будет очень много. А это все-таки не преступники, которых застали на месте совершения… преступления. Это просто протестующие. Недовольные… Они вон и не подозревают! Поют, танцуют…
Я посмотрел на него, на молчаливого Мазарина, в виски больно стучит тяжелая, как расплавленное олово, кровь. Не понимают. Приняли имортизм, но еще не понимают, что это такое. Умом понимают, но не прочувствовали, что значит следовать великой идее.
– Три тысячи, – сказал я. – Романовский вовремя напомнил, что когда Моисей спустился с горы, держа в руках заветы, он увидел вот этих… протестующих. Соорудили золотого тельца, отринув высокие идеи, пели и плясали вокруг него, я о тельце, не о Романовском, избрав себе бога попроще. И тогда он, Моисей, разбив в гневе скрижали, велел истребить этих вот протестующих. Истребил их три тысячи! Полностью. Полностью, Игорь Игоревич!.. А потом, помню, еще и еще добавлял.
Он побелел лицом, глаза расширились, а щека нервно задергалась. Я видел, убеждает себя, что три тысячи для Моисея – это большая потеря, у него и так оставалась горстка людей, а для России три тысячи – меньше плевка, но въевшаяся под кожу, пустившая корешки в плоть мысль, что убивать – нехорошо, пугала неотвратимостью.
– Моисей истребил три тысячи своих, – напомнил я жестко. – Тех, кто решился оставить теплый и сытый Египет, пошел за ним. А мы, Игорь Игоревич, сейчас должны истребить чужих. Эта зараза – не наша.
Он прошептал:
– Понимаю, великие идеи безжалостны… Но среди этих идиотов есть и просто безалаберные подростки, что примкнули просто так. Из мелкого озорства.
– В Содоме и Гоморре, – напомнил я, – не все были извращенцы. Но Бог не стал выискивать одиноких праведников, что мирно уживались с такими соседями. Как вы помните…
– Да, – ответил он тихо, – теперь там Мертвое море.
Колонна двигалась по Тверской, телекамеры показывали уже выход на Манежную, демонстранты оживились, чаще размахивали флагами, а те немногие, кто все еще шел в одежде, сбросили ее и, повесив на древки флагов, размахивали над головой.
Ростоцкий сказал зло:
– Но что делают, что делают!
– Вы о чем? – спросил тихонько Волуев.
– Вон те, видите, просто зеваки!.. И тоже идут с ними рядышком! Хохочут, дурни…
Волуев бросил взгляд в мою сторону, сказал суховато:
– Демонстрация не санкционирована властями города.
– Да я знаю, – сказал Ростоцкий тоскливо. – Знаю. Потому и…
– Вы лучше другое оцените, – сказал Волуев деловито. – Каков ход, каков ход!.. Одним выступлением эти извращенцы сразу становятся в ряды борцов за демократию.
Мазарин приблизился, сухой и подтянутый, произнес брезгливо:
– А разве они ими не были? Только при демократии вся эта дрянь может выплыть наверх. Знаете ли, думаем, что выплыла правда, но по запаху слышим, что ошиблись…
Ростоцкий произнес хмуро:
– А сегодня они станут еще и мучениками за свободу, за право выражения личности… что они там еще требуют?
Волуев взглянул на меня быстро:
– Да много чего требуют… А они станут?
– Чем?
– Мучениками.
– Тот, – сказал я, – кто передумает и выйдет из колонны до Красной площади, не станет. Во всяком случае, сегодня.
Демонстранты двигались с веселыми воплями, строили рожи редким прохожим, бросали бутылки в стекла автомашин, плевались жвачкой, то один, то другой выходили из рядов и мочились на деревья, а один мочился прямо в рядах, на ходу, поливая мощной струей ноги впередиидущих. Те обернулись, поднялся хохот, уже и сами последовали примеру, а юная и очень хорошенькая девушка в красной шапочке и крупных серьгах, единственная одежда, если не считать кольца в носу, присела, потужилась, ее старательно обходили, стараясь не наступить, наконец она поднялась, оставив приличную кучку аккуратных коричневых колбасок.