Ноктюрн Пустоты - Велтистов Евгений Серафимович (читаем книги TXT) 📗
Глава вторая
— С этой минуты, господа, я говорю только правду, — повторил я и оглядел спокойные лица. — Вы не смеетесь? Вы правы. Правда никогда не смешна, хотя самое лучшее качество в человеке, которое отличает его от примата, — это чувство юмора.
«Впрочем, самое опасное животное, — добавил я про себя, — человек. Это правда. Доказательства? Я сам, моя жизнь…»
— Я, Джон Гастон Мария Жолио Бариэт, родился во Франции в семье художника Г.-Б. Бариэта, сегодня всеми забытого. Моя мать-американка успела дать мне, кроме жизни, только имя — Мария, одно из моих имен, — и оставила меня с отцом. Отец мой Гастон из всех ценностей на свете предпочитал работы великого германца Альбрехта Дюрера. Возможно, поэтому он поселился и прожил всю жизнь в Нюрнберге…
Он не был, конечно, современным Дюрером, хотя прилежно и вдохновенно резал и печатал гравюры фантастического содержания. Но и будь Г.-Б. Бариэт очень талантливым, со своим устаревшим отношением к роли художника, к искусству, смыслу жизни, он не нужен был бы людям. В наш век массового искусства, когда человек привык видеть в чужих домах, гостиницах, парках одни и те же картинки, кубы из пластика, нагромождения железа и камней, случайно попавшая на глаза индивидуальная работа вызывает лишь раздражение. Авторские оттиски с гравюр Г.-Б. Бариэта охотно раскупались любителями, но он, как ни старался, не мог обеспечить своей фантазией даже по одному экземпляру все гостиницы мира. Я, во всяком случае, нигде не видел его работ, кроме как у нескольких близких друзей… Отец понимал всю бессмысленность, несовременность своей позиции, но он был слишком упрям и ничего поделать с собой не мог.
В отличие от отца, я выбрал массовую по своим конечным результатам профессию — телевизионного журналиста.
Стоял душный июльский полдень, когда я, Джон Бариэт, сын умирающего художника, выпускник специального телефакультета, лежа нагишом на старой тахте в пронизанной золотистой пылью мансарде, вообразил себя Джоном Бари — королем вселенской хроники — и поверил в выдумку, поверил в силу телевидения, в свою силу. Я увидел словно наяву фиолетовые тени Памира, голубизну Антарктиды, кукурузное золото Аризоны, огненный шлейф над Камчаткой. Я не знал еще, что собираюсь сотворить с этим пестрым миром, в голове стоял сплошной туман, но глазок воображаемой телекамеры — мой глаз — выхватывал из общей картины ужасающие подробности: вот зашаталась гора… треснули вечные льды… цветущая земля мгновенно превратилась в мрачную пустыню.
Вдруг я отметил про себя, что я одет и направляюсь к телефону. «Спокойно! — сказал я себе. — Ты молодчина, что выбрал самую рабочую профессию в телевидении — оператора… Ты станешь Джоном Бари, если очень деловым тоном выложишь свою идею Томасу Баку».
Внизу надрывно кашлял отец. Он лежал в своей комнате и разглядывал две гравюры мастера Дюрера — единственное, что делало его уверенным в своей правоте и даже счастливым.
Одна из них — авторская копия 1513 года — знаменитая «Рыцарь, смерть и дьявол». Как и многие мальчишки столетия тому назад, со страхом разглядывал я в детстве смерть в белом саване, с короной на голове, обвитой змеями, и рядом отвратительное колченогое рогатое чудовище. Всадник в латах и с тяжелым мечом вызывал невольное восхищение. Натянув поводья, привстав на стременах, держит свой путь через мрачный лес. Он не оглядывается на дьявола, царапающего сзади доспехи, не обращает никакого внимания на скачущую рядом смерть. Смерть протягивает ему песочные часы, на каменистой тропе, под копытами коня, белеет череп. Рыцарь и без напоминания знает, что жизнь быстротечна, но он должен совершить свой подвиг. Ни дьявол, ни смерть не остановят его.
Таким вот рыцарем с волевым, сосредоточенным лицом остался в моей памяти отец. Твердость духа, уверенность в цели, любовь к жизни отмечали особой печатью его лицо, когда он резал на деревянных досках гравюры, держал в руках стопку чистых листов бумаги, дарил друзьям лучшие работы. Он отчетливо осознавал, что мир постоянно разрушается и обновляется, что идет извечная борьба светлого и темного начал. Как и Дюрер, мучительно искал он формулу прекрасного, закон совершенства человечества. Он так и ушел со своими убеждениями из этого мира, не дрогнув духом, не оглянувшись ни разу назад…
Том ждал в старом подвальчике «Под липами», облюбованном нами еще в школьные годы. Несколько лет я не видел удачливого коммерсанта, бросившего учебу ради дела, но Том все такой же — с вечной улыбкой под длинным красным носом. Упругим боксерским шагом он шел ко мне, словно уже зная цель нашей встречи.
— Том, — сказал я, пожимая горячую сухую ладонь, — ты выглядишь так, как хотел: самостоятельный человек, а не шпаргальщик и задавала.
Том просиял еще больше, отреагировал немедленно:
— А ты, Джон, как всегда, хочешь подсказать мне ответ?
Спокойные серые зрачки буравили мои глаза.
— Мне захотелось, Томи, обратить твое внимание на некоторые факты, которые еще не встречались в твоей биографии.
— В моей биографии давно не было тебя, Джонни!
Том обнял меня за плечи, усадил рядом, сделал заказ. Он непринужденно ухаживал за мной, предлагая самые лучшие блюда и напитки. Да, за эти годы он стал деловым человеком! Я знал, что Том основал свою компанию, торгующую телевизионными программами, снятыми по заказу фирм в разных странах.
Выть может, именно поэтому моя идея могла заинтересовать Бака. Впрочем, я уже сомневался во всем, так как со стороны было слишком очевидно, кто из нас кто. Достаточно взглянуть на синий элегантный костюм Тома и мои мятые джинсы.
И все же я азартно изложил приятелю суть затеи.
Мир постепенно сходит с ума (с этим Том незамедлительно согласился). Разного рода политиканы все больше походят на персонажей шаблонного детектива — с перестрелками, взрывами, похищениями, невероятным клубком причин и следствий, в котором трудно разобраться обычному человеку. Наука в глазах этого человека утратила прежнее доверие: ученые не в состоянии предугадать все последствия своих открытий. Земной шар все чаще сотрясают стихийные бедствия, мы являемся свидетелями постепенного уничтожения природы. Мир держится на зыбких весах ядерного баланса.
Представь себе состояние простого смертного, убеждал я Тома, человека, который с утра прыгает из лифта в машину, вертолет или электричку, потом снова в лифт, проводит весь день в деловой суматохе, возвращается домой тем же сложным путем, чувствует себя наконец-то в привычной обстановке, отдувается, садится в кресло и включает телевизор. Что он видит? Непрерывную жвачку выступлений скучных людей в очках, надоевшие ковбойские ленты, бездарные концертные номера, от которых зрителя бросает в сон. Изо дня в день наш телеэкран воспитывает безразличие к человеческой трагедии, порокам, насилию: из миллиона зрителей вряд ли хоть один сочувствует горю ближних.
— Что ты предлагаешь? — быстро спросил Бак.
— Организовать всемирную службу теленовостей «Катастрофа».
— Цель?
— Вызывать в людях чувство сострадания.
Я принялся объяснять, как можно оперативно, объемно, в цвете фиксировать портативной телекамерой землетрясения, засуху, извержения, цунами, ливни — все то, от чего зависит жизнь тысяч, а иногда и миллионов людей в разных уголках земного шара. Расходы, разумеется, тут немалые, но в основном они организационного порядка. Несколько толковых, бесстрастных хроникеров могут обеспечить материалами все телестудии мира.
— Москва не купит, — кисло заметил Том.
— При чем тут Москва? — удивился я.
— Ты прав: ни при чем! — Бак рассмеялся, махнул рукой. — У них не бывает катастроф, так они устроены, — жестко добавил он. — Америка купит. Да! Американцы все войны видели только по телевизору.
Бак подался вперед, сосредоточился. В уголках рта обозначились две резкие морщины.