Человек напротив - Рыбаков Вячеслав Михайлович (серия книг .txt) 📗
— Нет, — ответил Вербицкий и, добыв из скомканной пачки предпоследнюю «пегаску», тоже закурил. Сигареты уж который год были отвратительные, хуже, казалось бы, некуда, и тем не менее они все-таки становились все хуже и хуже — но совсем бросить курить у Вербицкого так и не получалось пока. Ляпа всхрапнул — видимо, на слово «нет». — Так… статейки. Не могу, Саш. Тошнит. Все слова уже сказаны. И как об стену горох. Те, кто стреляет дружка в дружку, читать не станут. А кто станет читать — так они и так не стреляют.
Сашенька запретительно помахал сигареткой в воздухе. Косой, медленно пульсирующий зигзаг дыма серо засветился в лучах бьющего в кухонное окошко заходящего солнца.
— Тебе надо определиться наконец, — проговорил он. Потом вдруг улыбнулся, как бы извиняясь, и повторил в тон уже Вербицкому: — Не так скажу, не так сделаю… обижу…
— Обидь, — тоже улыбнулся Вербицкий.
— Крупным писателем ты уже не стал. Крепким ремесленником — еще не стал. Есть опасность, что так и не станешь. А надо стать, иначе — кранты. Другого пути уже нет, но хотя бы этот путь надо пройти до конца. Ты понимаешь это?
— Нет, — ответил Вербицкий с нетрезвой убежденностью и твердостью. — Не понимаю. И никогда не пойму.
— Все мечтаешь мир улучшить? Ну-ну… По краю ходишь, — вернул ему его фразу Сашенька.
Крупным писателем уже не стал, повторял Вербицкий про себя, нетвердо бредя от остановки автобуса к дому.
Было сумеречно и тепло, и безветренно; зрелая листва августовских деревьев таинственно и уютно мерцала в свете только что затеплившихся фонарей. В ближнем скверике, на лавочке, которую время от времени то опрокидывали, то сызнова ставили на раскоряченные ножки, по случаю погожего вечера веселилась молодежь — тупо постукивали стаканы, булькали напитки, бренчала расстроенная гитара, и несколько голосов с кретиническим весельем орали, не попадая ни в одну ноту: «Повсюду танки! Повсюду танки! Жена, стирай мои портянки!»
Не стал, не стал… Матрас, матрас… Бетпак-дала — не дала, не дала… Не далась мне высота. Крупным писателем уже не стал. Вербицкий немножко гордился собой — не надрался сегодня. Опьянел, да, разумеется, но ведь для того и пьем. А вот не надрался. Завтра будет вполне нормальный, полноценный день. Запись на радио, гранки перевода, обработка воспоминаний этого косноязыкого партайгеноссе… Все успею. Все сделаю. Любую халтуру. Чужую. Но сам халтурить не стану. Просто не сумею, это уже ясно. Не знаю, как вам, а мне ясно. Пробовал. И раз пробовал, и два, и три. Да не так уж это и сладко — халтурить. Не в смысле делать заведомую дрянь, отнюдь нет; в смысле шабашить. Зашибать. Калымить. Велик могучим русский языка! Вон, по Сашеньке видно — уж как он старался научиться быть крепким ремесленником еще каких-то лет пять-семь назад! Ну, научился. И затосковал — для души теперь чего-то хочется. Вот, начал фиги показывать. А я это просмотрел; не скажи он — не заметил бы. Но это тоже чушь. Тоже не выход. Это он, наверное, скорее в оправдание себе придумал; и строит теперь такое лицо, будто совершил подвиг. Сначала пишет текст, который с гарантией издадут и со свистом пролистают в сортирах и трамваях, а потом придумывает к нему подтекст. Чтобы в душе еще и гордиться собой. Впрочем, зачем я гадости измышляю… что я знаю? В конце концов, если человеку только кажется, будто он совершает подвиг, если он только думает, будто совершает подвиг — мужества ему требуется не меньше, чем для настоящего подвига. Но дали бы ему свободу писать, что хочется? А дали бы мне свободу писать, что я хочу — мне бы стало легче? Да нет же! Я ни о чем уже писать не хочу! Раньше-то в основном только про то и хотелось писать — что нельзя писать о том, о чем хочется писать. А если бы было можно… Стало бы не о чем? Вот ужас! Порочный круг. Но сейчас, хотя ни о чем нельзя, все равно стало не о чем. Атрофировалось от постоянных и многолетних а, Валерка? Перед самим собой, честно, положа руку на сердце! Не знаю, не знаю… не мне судить…
Что же делать?! Что же делать?! Отчаяние пульсировало в висках в такт коротким словам не имеющего ответов вопроса. И мысль уже хваталась за спасительную соломинку, выруливая на проторенную дорожку страхующих от мыслей штампованных острот: ага, вечные вопросы российской интеллигенции! Где делать, с кого начать? Но не помогало. Уже и это не помогало. Не смешно, не весело. Глупо просто.
Я же совсем один, вспомнил он. Потому и не клеится. Не для кого — потому и не о чем.
Может, она вернулась к Симагину? Мысль его обожгла, он сбился с шага. А ведь могла. Она же его так любила, так… Дурацкое слово, не из наших времен, но тут иного не подберешь — обожала. Это значит, делала из него себе Бога. О-бож-ала… Сколько лет я Симагина не видел? Лет восемь… Может, надо его навестить? Вдруг она там? Просто попытаться понять, выдумал я все это про нее и про невзятые высоты уже теперь, с тоски — или тогда оказался тлей?
А ведь я боюсь Симагина. Мы всегда стараемся избегать встреч с теми, кого предали, это так — но я еще и боюсь. И не того, что он мне как-то чудовищно отплатит, нет… Это было бы даже правильно. Боюсь узнать, что он добился успеха в своей науке, что у него получилось все, и, значит, я действительно всего лишь железками, только ими, перевернул их жизнь… не перевернул — сломал…
А сам не сумел даже кусочек отъесть от украденного у них пирога.
Ох, нет, лучше не думать. Лучше бы выпить, но все осталось у Ляпы, и слава Богу, а то уже не он, а я мог бы завинтиться…
До подъезда оставалось метров десять, и пальцы Вербицкого уже начали сами собой складываться в некую «козу», чтобы одновременным нажатием трех кнопок — голова уж и не помнила, каких именно, помнили только пальцы — открыть кодированную от лихих людей дверь. И тут Вербицкий почувствовал тупой горячий удар в живот — неожиданный и абсолютно необъяснимый. В следующее мгновение раскинулась дикая, невообразимая боль. Вербицкий ахнул, теряя равновесие, и выронил «дипломат». Взгляд, уставленный вперед, на долгожданную дверь подъезда, упал вниз, на себя; с отчаянным изумлением, ничего не понимая, Вербицкий успел увидеть, как сама собой, ничем видимым не продырявленная, расселась на животе одежда, а из-под нее… из узкой, как от кинжального лезвия, дырки…
Кровь. Почему кровь?
Это же моя!! И как больно… Что это? Нет!!!
Ноги обмякли, и Вербицкий повалился на асфальт.
Минут десять он лежал совершенно неподвижно — только кровь медленно цедилась и натекала. Затем жутко, как марионетка, шевельнулся; опираясь на руку, сел. На ощупь, но очень деловито достал из «дипломата» блокнот и ручку. Резко щелкали в вечерней тишине замки. Мертвые глаза были широко открыты, смотрели мимо. Изломанным невнятным почерком, как бы из последних сил, Вербицкий с сомнамбулической аккуратностью вывел прямо на бумажной обложке блокнота: «Меня Андрей Симагин из-за Аси Опасе». Последнюю букву в слове «опасен» он не дописал явно нарочито, для вящей натуральности. Стискивая ручку в одной руке, блокнот в другой, он снова лег и торопливо — кто-то уже приближался — повозился немного, словно бы устраиваясь поудобнее, а на самом деле стараясь улечься так, чтобы послание на блокноте, зажатом в судорожно скрюченных пальцах, было хорошо видно. И больше никогда не двигался.
Из-за поворота ведущей к подъезду дорожки, обсаженной густо разросшимся шиповником, показалась пожилая женщина с овчаркой на поводке. Овчарка встала, как вкопанная, потом встопорщила шерсть на загривке и глухо заворчала. Потом завизжала женщина.
Давным-давно Ася не спала так крепко и спокойно. И сон снился какой-то неконкретный, но сладкий — будто молодость вернулась, что ли, и все плохое куда-то делось. Она помнила во сне, что было плохое, много плохого, годы и годы плохого — но все осталось в прошлом. А теперь будет хорошее — много хорошего, годы и годы хорошего… Почувствовав, что просыпается, она едва не заплакала, ощутив, что, чем ближе к яви, тем ближе к плохому, тем стремительнее теряло плоть хорошее — проваливалось, истаивало, улетучивалось… Потом она поняла, что лежит под одеялом голая. Это ее поразило. С чего это она вдруг спала голая? Ни с кем вчера ничего не было, она могла поручиться, она это-то уж помнила наверняка. Алексей месяца полтора носу не кажет, а со случайными я не трахаюсь. Вот так провал! Она открыла глаза и испытала очередной шок: сон продолжался. Она ночевала не дома. Она уж и забыла, когда в последний раз ночевала не дома — две, а может и три, геологические эпохи назад. Она терпеть не могла просыпаться не дома. Но дело было не в этом даже — она проснулась не просто не дома, а куда более, чем дома; невыразимо и почти невыносимо родным, забыто радостным дышали стены… И тут сердце взорвалось, как граната. От удара крови потемнело в глазах, и пульс заколотился даже где-то в глубине щек, даже в пальцах. Она судорожно дернула одеяло к подбородку, к носу и замерла, панически прислушиваясь. Она у Симагина. И Симагин где-то здесь; за той стеночкой, которую она вчера гладила так, как уж незнамо кого. Уж Алексея она точно никогда так не гладила, даже поначалу.