Человек напротив - Рыбаков Вячеслав Михайлович (серия книг .txt) 📗
Кто не ездил в среднеазиатских поездах местного сообщения — тот не знает наслажденья. Если уж ты внедрился в вагон, если закрепился среди мешков, тюков и прочих хурджунов, а уж, тем паче, если сел — то ехать тебе в раз занятой позе до конца. Во-первых, ходить практически невозможно — ногу некуда поставить. Во-вторых, стоит тебе отойти, твое место займут, каким бы неудобным оно тебе ни казалось. В-третьих, вещи твои испарятся, будто их джинн слизнул…
Еще на, мягко говоря, перроне Вербицкий с изумлением увидел среди атакующих вагоны аборигенов даже на расстоянии очевидно несчастную молодую женщину неместного вида — единственную женщину на весь перрон — с чемоданом в одной руке и кульком в другой. Она его тоже заприметила сразу и подбежала так быстро, как позволяли обе драгоценные ноши. Фраза, которую она, задыхаясь, выпалила, до нелепости походила на название одно время популярной кинокомедии. «Вы будете моим мужем, хорошо?» Скоро выяснилось, что она — жена лейтенанта-связиста, радиолокационщика, что ли, который отслужил тут лет пять и которого перевели теперь в Белоруссию. Заботливый наркомат обороны ниспослал один-единственный билет, исключительно для своего; восемь месяцев назад родившая супруга защитника Отечества, разделявшая с ним радости службы на точке все пять лет, вынуждена выбираться в Европу сама, как сумеет. В кульке оказался младенец. Вербицкий проявил себя. Пропихавшись сквозь суетливые ряды и толкающиеся стены пыльных, орущих, пытающихся влезть в тамбуры с козами и ишаками богатырей в халатах, он сумел даже усадить свою Люсю, или, может быть, Марусю — Вербицкий не мог уже вспомнить имени… Через какой-нибудь час, заржав, как горячий степной конь, поезд тронулся.
Сначала Вербицкого чуть не зарезал сосед напротив. Окна в поезде, разумеется, не открывались, данная особенность наших поездов нам и по средней полосе России хорошо известна — только там, в этой самой республике, плюс сорок пять в тени. А поезд едет не в тени. Впору умирать в этой раскаленной консервной банке, но ведь не хочется. А сосед принялся еще курить что-то отчаянно ядовитое. «Вы бы в тамбур вышли, — сдуру сказал ему рыцарственный Вербицкий. — Все-таки ребенок здесь…» Богатырь вспылил и схватился за кинжал. «Ти мне указыват будишшь? А вот пашли тамбур с мной!» — «Вася! Вася, не ходи!» — хватая Вербицкого за штаны свободной от кулька с младенцем рукой, истошно заголосила Люся-Маруся, забывшая имя Вербицкого сразу; впрочем, может, он просто не назвался в суматохе? а может, у Люси-Маруси уже мутилось в голове от духоты, и она впрямь начала путать Вербицкого со своим ненаглядным, которого и звали, вероятно, Василием — и которому, задержись он, чтобы вывезти жену, грозил бы трибунал. По-советски не веря, что его могут вот так за здорово живешь зарезать при всем народе среди бела дня, Вербицкий успокоил Люсю-Марусю и поднялся. С трудом выбирая места, чтобы поставить ноги, то и дело наступая на кого-то, они вышли в тамбур, богатырь открыл дверь в гремящее и темное — особенно со света — межвагонье, сделал пригласительный жест и, вынимая кинжал, шагнул туда. Похолодевший от ужаса Вербицкий, уже занесший ногу, опоздал буквально на секунду — и эта секунда оказалась решающей. Богатыря подвела экзотика, о которой Вербицкий и представления не имел, а богатырь то ли забыл, то ли отвлекся не вовремя. Туалеты в поезде были закрыты так же, как и окна, намертво и навсегда, и поэтому все ходили справлять свои надобности именно туда, в укромный сумрак межвагонья с его опасно покатым металлическим полом. Богатырь поскользнулся и вместе со всем своим благородным возмущением рухнул в темноту, как подкошенный; с лязгом улетел в сторону кинжал. Когда богатырь вновь показался на свету, он был уделан с головы до ног, с него текло, и он смердел. Подобрав кинжал и скрежеща зубами, он проговорил: «Ти гост. Иди ти первый». У Вербицкого отнялись ноги. Положение спас косо сидевший на мешках у самого тамбура и потому все видевший маленький седенький аксакал. Он что-то резко, гортанно крикнул не по-русски, и богатырь мгновенно сник. Очень интересны были жесты. Вербицкий знал, что, например, в Китае, если старший внедряет младшему в сознание какую-нибудь укоризну, то назойливо тычет в него указательным пальцем. А тут — резкое, рубящее движение раскрытой ладони вверх, от груди на уровень лба. Голос аксакала был суров. Что уж он сказал уделанному богатырю — Вербицкий никогда не узнает, но остаток пути богатырь проделал в том самом межвагонье и только время от времени с оглушительным лязгом открывал дверь изнутри, перехватывал взгляд вернувшегося к Люсе-Марусе Вербицкого, жутко скалился из темноты, высверкивал глазами и показывал полуобнаженный кинжал… Часов через пять куда-то рассосался. Но к этому времени началась новая напасть — сосед слева перевозбудился от близкого пребывания молодой женщины. Глядя в пространство, он с отсутствующим видом ни с того, казалось бы, ни с сего начал петь на одной ноте: «Матрас, матрас, какая женщина мне даст…» Пауза. «Матрас, матрас, какая женщина мне даст…» Пауза. «Матрас, матрас…» Так прошло минут сорок. Люся-Маруся и Вербицкий сидели будто аршин проглотив, делали вид, что ничего не слышат, и время от времени принужденно ворковали. Новоявленный Меджнун не выдержал. «Эй, русский, — пихнул он Вербицкого в бок локтем. — Ты мужчина, я мужчина, ты поймешь. Два дня еду, женщины не было. Вели жене, пусть пойдет в тамбур со мной на пять минут. Я тебе пять дынь дам». Он говорил очень чисто, почти без акцента, но взаимопонимания это не прибавляло. «У нас так не принято, друг», — выдавил Вербицкий, истекая холодным потом; второй раз за день лезть на вполне, видимо, вероятный кинжал у него уже не было никаких моральных сил. Да еще за совершенно чужую Люсю-Марусю. А ведь придется… «Матрас, матрас… Шесть дынь дам». — «Друг, нам так вера не позволяет». — «Матрас, матрас… Два дня еду, не могу больше ехать так!» Это длилось еще часа полтора. Дело шло к вечеру; поезд еле плелся, больше стоял, чем плелся, и Вербицкому даже подумать жутко было, что начнется в темноте. Теоретически прибыть они должны были засветло, но… По счастью, объявилась какая-то очередная Богом забытая станция, очередная Бетпак-Дала, или что-то в этом роде; сраженный Амуром путешественник взвалил на себя свои мешки и пошел к выходу, без видимого огорчения напевая на одной ноте: «Бетпак-Дала — не дала, не дала… Бетпак-Дала — не дала, не дала…»
И вот там Вербицкому в душу впервые закралось подозрение: а моя ли это страна? Как-то не похоже. Нечего делать здесь белому человеку. Стыд, срамотища жуткая, и он старался потом этого состояния не вспоминать, но факт остается фактом, примерно так он тогда и подумал: нечего здесь делать европейцу. Пусть они живут тут как хотят, как привыкли, как им нравится — нас-то сюда зачем? Люсю-Марусю с ее несчастным невольником воинской чести?
А как он в девяностом году собрался наконец заехать на несколько дней в Баку, в гости к доброму старому другу, который уж сколько лет его звал; хорошо, что все-таки успел собраться, еще годом позже это оказалось бы уже невозможно. Как они сидели на просторном, овеваемом ветром, затканном зеленью и все равно жарком даже по ночам балконе и предавались блаженному ничегонеделанью: неторопливо пили ледяное благоуханное «медресели» — по крепости почти компот, однако все-таки вино, и если без сутолоки выпивать десять бутылок за вечер, то весь вечер легко и весело; закусывали потрясающей сладости и сочности арбузами, бледно-зелеными снаружи и ярко-рубиновыми внутри; и, то и дело безмятежно хохоча, с каскадом шуток и прибауток неопровержимо доказывали друг другу, что еще годик-другой — и кончатся безобразия, все нормализуется… Ходили смотреть город — роскошный, необъятный; цвели олеандры, пальмы размахивали на ветру лохматыми ветвями, в пронзительной синеве то ли моря, то ли неба невесомо парил остров Наргин… мудрые уже одной своей неторопливостью старики в папахах часами сидели в открытых маленьких кафе над ормудиками с чаем, и друг гордо водил Вербицкого по широким прямым и узеньким причудливым улицам, по грандиозным площадям и набережным, по удивительным дворам, замкнутым и всеобъемлющим, как Вселенная, — такой довольный и счастливый, будто сам, специально к приезду Вербицкого, за один день и одну ночь выстроил и дворец Ширван-шахов, и Девичью башню, и все остальное… «А вот здесь раньше стояло кафе „Наргиз“. в которое Ихтиандр заглядывал, когда сбежал в город — помнишь?» Еще бы Вербицкому не помнить! Мальчишки по всей стране пели в начале шестидесятых: «Нам бы, нам бы, нам бы, нам бы всем на дно!» «Так это что, здесь снимали?» — «И здесь тоже…» Вербицкий смотрел и не мог насмотреться, всей кожей впитывал — и не хватало, хотелось еще и еще; и все пытался запомнить хотя бы самые элементарные слова, они звенели так возбуждающе, иноземно, инопланетно, за ними ощущалась многомерность мира; это вам не занюханный английский, на котором говоришь — будто горячую картошку во рту наспех перекатываешь, а за которым — по сути, только крутые дюдики да осточертевший музон на пьяных вечеринках. «Су» — «вода», «сулар» — «воды»; «китаб» — «книга», «китаблар» — «книги», и показатель множественного числа нужно произносить напевно, чуть протяжно, а гласная — и не "а", и не "я", а что-то среднее… Комендантский час уже был, и уже была аллея вахидов, но не ощущалось ни малейшей враждебности, даже напряженности почти не ощущалось, и Вербицкий облегченно стал подумывать, что, может, и впрямь все рассосется; все — лишь досадное, пусть трагичное, да, но — недоразумение. А потом, бродя по городу, они запнулись возле черного от копоти остова неизвестно кем взорванной несколько дней назад армянской церкви. Плотными потоками шли мимо люди — и влево, и вправо; но запнулись лишь они двое. И тут же рядом остановились две лижущие мороженое яркие юные красавицы, унизанные от ушей до запястий не слишком дорогими драгоценностями — отнюдь не в чадрах, наоборот, в плещущих на горячем ветру мини-юбках, и одна сказала поясняюще: «Это их Бог наказал!» — «С ними со всеми так будет!» — поддакнула другая и со стремительностью поймавшей муху лягушки слизнула грозившую стечь ей на изящную смуглую руку струйку подтаявшего мороженого.