INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков - Казот Жак (чтение книг .TXT) 📗
Слушай же, Эдуард: теперь, более чем когда-либо прежде, я нуждаюсь в этой дружбе.
Слушай, ибо я пишу, не решаясь зайти к тебе, чтобы сказать это, — настолько мне стыдно. Я напишу тебе рассказ, которому ты не поверишь. У всякого слушателя он вызывает смех и презрительную гримасу, из-за него меня считают безумным… Но тебе, мой друг, тебе не будет смешно, правда же, нисколько? Ты не скажешь мне, что я сумасшедший, выдумщик, фанатик? Это страшно огорчило бы меня, а ведь ты так боишься меня огорчать…
А потом, пусть они дают мне все эти оскорбительные прозвища, которые приводят меня в отчаяние, заставляя в исступлении сжимать кулаки и топать ногами; или пусть поклянутся, что верят мне, — то, что я сам испытал, и то, что я видел, от этого не станет менее достоверным. О, если бы я только мог подвергнуть это сомнению!.. Но воспоминание об этой отвратительной сцене преследует и терзает меня… я не могу от него избавиться… нет, это невозможно… Вот оно, снова здесь!..
Ах, Эдуард, жалости достоин тот, кто, как я, страдает и не может заставить поверить своим страданиям! Поистине, жалости достоин!
Друг мой, ты не знаешь всех моих душевных мук! Тебе известны препятствия, стоящие на пути моей женитьбы на Лауре; тебе известно, как с каждым днем они становятся все более многочисленными и непреодолимыми; но то, чего ты не знаешь, Эдуард, совсем не знаешь, — это то, что любовь, сопровождаемая такими мучениями, испугала девушку. С ужасом заглянула она в будущее — и с сожалением обернулась назад. Я прочел в ее сердце: она предпочла счастье бесцветного, но благополучного существования горькому упоению страстной нежности — возвышенной, но чреватой волнениями и смутами.
Тогда я принял решение страдать в одиночестве, не связывать судьбы этого хрупкого создания с тяготеющим надо мною роком. Я написал ей, что отрекаюсь от нее, коль скоро любовь моя стоит ей таких переживаний.
В ответном письме, влажном от слез, она писала, что принимает мою жертву…
О, я совершенно чистосердечно предлагал ей это, право же, небо тому свидетель!.. И тем не менее — Эдуард, дорогой мой, я не в силах передать тебе, какую боль она причинила мне, принимая эту жертву!
Ты часто говорил мне, что доброе дело или великое проявление мужества укрепляют душу и облегчают жертвы, приносимые из чувства долга.
Друг мой, признаюсь тебе, ничего подобного я не ощущал!
Но я познал, по крайней мере, справедливость другого твоего наблюдения: что только искусство заглушает и заговаривает душевную боль. Когда мы отождествляем себя с вымышленными персонажами, когда приписываем им свои горести, когда заставляем их плакать от наших несчастий, когда чувства и муки, которые трогают нас, становятся общими, — тогда кажется, что мы больше не страдаем в одиночестве, а изливаем наши страдания на груди друга, и какой-то тайный голос жалеет, подбадривает и утешает.
Однажды, два месяца тому назад, я всю ночь писал при ярком свете лампы. Мысли стремительно бежали друг за другом. Страницы, покрытые моими размашистыми каракулями, громоздились кучей на бюро; они были полны мрачных размышлений, невероятных событий, отрывистых фраз без продолжения, которые не могли бы заинтересовать никого, кроме меня и тебя, — тебя, дорогой Эдуард, кому небывалая дружба доверила мои сумасбродные идеи, плоды пылкого воображения, и мои приступы отчаяния.
Когда наступило утро, у меня еще кипела кровь и голова тяжелела, но я смог освободиться от самого себя на целую ночь, — а это долгий срок.
Накануне я распорядился, чтобы мне приготовили ванну, ибо доктор Фремон настоятельно советовал мне принимать ванны как можно чаще. Я успевал только дойти до ванной комнаты, поскольку в лампе моей не было больше масла, и едва я вошел в воду, как в последний раз вспыхнул огонек и я остался в полной темноте.
И тут, дорогой Эдуард, я хочу повторить то, о чем только что умолял тебя: не смейся надо мною, не подвергай сомнению то, что сейчас прочтешь, — это причинило бы мне такую боль!
Погрузившись в ванну, я сразу ощутил блаженство: тело мое, разгоряченное долгой бессонной ночью, было расслаблено, приятная прохлада освежила меня, охладила пылающий от горестных переживаний лоб, на котором наконец выступили капельки испарины. Течение мыслей не прекратилось вовсе, но замедлилось, глаза закрывались, и постепенно я забылся сном.
Некоторое время я пребывал в этом восхитительном состоянии, как вдруг рядом со мною послышалось неясное бормотание: мне даже почудился какой-то свет, проникающий сквозь веки. Но мне было так хорошо, что я не способен был ни приоткрыть глаза, ни пошевелиться, ни вымолвить слово, и, как ни удивительно было ощущавшееся около меня движение, я не мог собраться с силами, чтобы выяснить его причину.
И вдруг послышался удар, будто раскат грома, но только гораздо более сухой и душераздирающий.
Я вмиг проснулся, подброшенный этим звуком: передо мной стояло отвратительное существо и насмешливо глядело на меня — без сомнения, нечеловеческим оком.
Смотреть на этот призрак было свыше всяких сил, вид его причинял мне невыразимые страдания, я изнемогал.
Он протянул левую руку и показал мне старинный перстень — ты его знаешь, — я купил его у одного еврея.
Он еще ближе поднес перстень к моим глазам, как бы желая дать мне возможность удостовериться вполне, что это тот самый: я успел разглядеть знакомые узоры массивной оправы и два изображения животных, выгравированные на камне черного цвета.
После этого призрак поднял правую руку, показал три пальца и произнес слово «три». Перед тем как исчезнуть, он нанес мне страшный удар по голове.
Придя в сознание, я обнаружил, что лежу в своей постели, окруженный заботливыми слугами. Они сбежались, привлеченные пронзительным криком, и застали меня полузахлебнувшимся в ванне: еще несколько секунд — и было бы поздно… Ах, зачем они вернули меня к жизни!
Обретя дар речи, я велел слуге принести шкатулку, в которой хранились мои драгоценности, и среди них — роковой перстень.
Услыхав это приказание, он побледнел и задрожал всем телом. Лицо его исказила горькая усмешка.
— Будь я проклят, — пробормотал он, — вы все знаете!
Я решил, что этот несчастный имеет в виду только что приснившийся мне сон (ибо мне все еще казалось, что это был сон).
И тут в голове у меня, как молния, пронеслась другая идея, совершенно нелепая, но я сразу же увлекся ею: недавнее видение — шутка, подстроенная друзьями. Они, должно быть, подкупили Антуана.
— Да, я знаю все! — вскричал я. — И ты будешь наказан по заслугам!
Антуан в отчаянии вышел. Спустя несколько минут раздался выстрел.
Я бросился в его комнату… Он лежал с простреленной головой.
Для меня он оставил письмо: «Мой господин, я, презренный негодяй, похитил все ваши драгоценности. Я навлек на себя позор и теперь умираю».
При чтении этого письма меня охватило лихорадочное возбуждение и какое-то невыносимое изнеможение. Меня уложили в постель в весьма плачевном состоянии.
Всю ночь перед глазами у меня плясал вчерашний призрак. Эдуард, это такая же правда, как и то, что я верую в Бога! Теперь уже он показывал только два пальца и произносил своим вибрирующим голосом слово «два»!
Теперь мне стали слишком понятны его таинственные речи и жесты: злосчастный перстень должен был стоить жизни трех человек. Одного из них рок уже настиг.
Мне доложили, что, пока я выздоравливал, меня несколько раз спрашивала какая-то бедно одетая женщина с младенцем на руках. Она неотступно умоляла позволить ей переговорить со мною.
Я распорядился, чтобы ее пропустили, если она снова появится. Через час ее ввели ко мне.
Взглянув на эту молодую женщину — бледную, едва державшуюся на ногах, с покрасневшими от слез глазами, я понял, что несчастная много страдала, и причиною ее страданий были скорее муки душевные, нежели телесные недуги.
— Антуан любил меня, — произнесла она.
Тут у нее подкосились ноги, и, не окажись рядом кресла, она упала бы на пол.