Король-Бродяга (День дурака, час шута) (СИ) - Белякова Евгения Петровна (мир книг TXT) 📗
Их было двое — молодых, с затаенным ужасом в глазах. Только один из них сдался, а второй пытался шутить с матросами, проходившими мимо, и заигрывать с проститутками. Когда я подошел, он тряхнул мокрой головой и, сплюнув в волну, весело сказал:
— Луна ясно освещает твой путь, горбун?
Я улыбнулся и присел на камень. Приговоренный преступник — чем не собеседник нынче ночью? Я, бывало, говаривал с городскими сумасшедшими, и суждения их были разумнее, чем мне хотелось. Было время, я и сам таким был, и могу сказать, что тогда, когда внутри меня безумие хохотало и плясало, а рот сам растягивался в усмешке — пожалуй, звезды были ближе, да замыслы Судьбы яснее, и все, никакой разницы. Разве что страха не было. Совсем.
— И тебя приветствую, парень из моря. Что натворил?
— Глянул на чужую жену, а, может, не глянул, а даже пощупал в запретном месте, — по его тону я понял, что он улыбается, может даже, подмигивает, — только теперь ничего не докажешь, так ведь?
— Красивая? — спросил я.
— Как небо, незнакомец. Глаза, как у лани, кожа белее лилий, поклясться могу, что полуденное солнце никогда не касалось ее, только рассветное.
— Да ты поэт…
— К счастью и к несчастью. Мое умение сплетать слова позволило мне коснуться чужой жены, но оно же привело меня сюда.
Я подумал о моей девочке. Хилли… Сладкая моя. Милая моя. Страстная моя. Темная душа моя. Ты выросла ровно настолько, чтобы забыть меня, и забыла ровно настолько, чтобы попытаться проткнуть мне сердце старым ножом, которым чистили рыбу торговки на набережной. А теперь спишь к холодном хрустальном гробу…
— Пить хочешь? — спросил я, вглядываясь в белую пену, кружевами собирающуюся у основания скалы. Самого парня не было видно. Но голос его я слышал отчетливо. Могло показаться, что это морской демон говорит со мной, глумясь и прячась за волной.
— Пить? Когда тут столько замечательной соленой воды? — он хохотнул. — Ты, верно, шутишь.
— Я принесу тебе пресной, если ты сделаешь для меня кое-что.
Он засмеялся, и в смехе его я услышал хруст песка на зубах.
— Всем, чем смогу…
— Сочини песню, поэт.
Он замолчал. Какое-то время я слышал лишь удары прибоя о камни, скрип снастей неподалеку и голоса матросов в таверне, тянущих заунывные куплеты.
— Как ее зовут?
— Хилли.
Опять молчание.
— Хорошо, я сделаю это. Но сначала — воду.
Послышалось звяканье цепей и второй голос, хриплый от ужаса, прерывающийся, захлебывающийся:
— Ноги, мои ноги, рыбы съели мои ноги… Ке-дар, Ке-дар… Он не узнает меня!
— Еще одна просьба, горбун! — крикнул поэт. — Не знаю, как ты это сделаешь, но убей этого несчастного рядом со мной. Он сошел с ума несколько часов назад. Я предупреждал его не пить морскую воду, но он не послушал меня.
— Ты знал его?
— Нет, но мы провели здесь немало времени, и он не сразу обезумел. Его зовут Ташэ, он мелкий купец. Все повторял, что это несправедливо… Ты сделаешь это? Пожалей беднягу.
— Я скоро приду.
Я поднялся с камня и пошел вдоль кораблей, к таверне 'Морская звезда', откуда слышался нестройный хор матросов. Погрузился в дым и шум всего на минуту, купил у хозяина кувшин холодной колодезной воды и опять нырнул в тишину и шелест ночи.
— Эй, поэт, живой еще?
— Да. А Ташэ умер, кажется. Тебе не придется самому…
Я знал, что Ташэ мертв, еще когда отходил за водой. Кому, как не мне было это знать. После того случая с обугленными грабителями я научился убивать тихо и на расстоянии: второй курс Академии Магии Дор-Надира, стихия Воздуха. Я могу извлечь воздух из легких человека, находящегося не более, чем в пятнадцати ярдах от меня.
— Это хорошо, что не придется, — тем не менее сказал я, прижимая кувшин к груди и ставя ногу на скользкий камень. Подобраться в темноте на мокрой скале к прикованному там, внизу, поэту было бы чистым самоубийством, если бы не пресловутые умения.
Чернота ночи сгустилась, прижимая меня к скале. А, может, я сам, по своей воле обнимал ее, как любовницу — страшась гулкого плеска внизу, что мог меня проглотить так же легко и безмятежно, как он омывал трупы преступников. Я видел только камень перед собой, и цеплялся пальцами за него, вися над морем. И не верил в звезды над головой, хотя они и освещали для меня путь. Еще шаг… еще. Вот и уступ, который я заметил еще в слабом розовом свете заходящего солнца.
Я опустил вниз кувшин, и он обо что-то мягко ткнулся.
— Осторожно, горбун, ты пробьешь мне череп.
— Прости. — Еще ниже. — Пей.
Возвращаясь обратно, я уронил кувшин. Осколки ушли в воду беззвучно.
— Надеюсь, у тебя хорошая память, горбун. И надеюсь, что прилив сегодня будет не слишком высок, и я успею сложить для тебя песню.
Я слушал и запоминал, слова его лились вместе с рокотом волн, с шероховатым шелестом песка, с запахом водорослей и смолы, пропитавшей доски причалов. Я запоминал не умом, а сердцем, впитывая кожей соленые брызги и рифмы. Эта песня была — как город, как океан, как рассвет, расцветающий на горизонте. Солнце плакало алыми каплями, стекавшими дорожкой по волнам к уступу, где был прикован поэт, кричавший свои строки в небо. Ведь на самом деле он сочинял их не для меня, для неба — я лишь подхватывал их на лету, торопясь, стараясь не упустить ни единого слова.
Он охрип и замолчал. Именно в такой последовательности. Последние строчки он уже шептал — но за ночь я пропитался и морем, и его поэзией, поэтому угадал их. Когда он смолк, тяжело дыша, я понял, что пора уходить. Только один вопрос…
— Как зовут тебя, поэт?
— Джали. Кейран Аль Джали…
Я вернулся в Академию вовремя, ворота с осьминогом на них были гостеприимно распахнуты. Оглянулся на город… Дор-Надир… Он поглотил вчерашний день и, с восходом солнца, в муках рождал следующий, чтобы снова прожить его — как последний.
Я знал, что вечером, если он доживет до вечера, поэта снимут со скалы и отпустят восвояси.
И еще я знал, что этим же вечером сбегу из Академии туда, к заброшенному особняку, в котором спит моя девочка. Сладко спит в магической жидкости, дожидаясь, пока смертельная болезнь отступит. Я приду и буду читать ей по памяти песню, написанную стойким Аль Джали, веселым Аль Джали, ветреным Аль Джали.
Его слова — в маленькой книжице с затейливой вязью, в крике чаек Дор-Надира и в моей памяти.
Я знал его. Всего один день — одну ночь, — но мне казалось, что я увидел друга, когда открыл книжицу без обложки, валяющуюся в старом хламе.
***
Я дошел до рынка, по дороге так глубоко уйдя в размышления, что пару раз ступил в лужу. После воспоминаний о Дор-Надире думалось мне о моем городе, о людях, о Богах и о стране. О том, что на душе все тоскливее, и чувство такое, будто бы Бог, живущий во всем, что вокруг, отчаянно заскучал или даже заболел. Да, да, банальнейшая простуда — нос заложен, в голове лед, в мыслях песок. И отвратительное настроение. Я редко когда воспринимаю мир в ярких красках, уж такая моя циничная, холодная натура; но даже легкая пастель пополам с акварелью, что обычно плещется перед глазами, размывая мир в некое полу абстрактное явление, потускнела, поблекла… и тому виной была не осень. Помните, я говорил что люблю осень? В тот момент мне было на нее плевать.
Словом, отвлечь от тяжелых мыслей меня могли только жонглеры с трубадурами, посему я и направился к рынку. Я с самого начала именно туда и шел — и кой черт меня дернул сунуть любопытный нос в театр, да потом еще и в книжную лавку? Воистину, все глупости от ностальгии.
В пору моего обучения в Академии Дор-Надира у нас с Пухликом было несколько способов избавиться от меланхолии: почитать короткие стихотворения Хамара, Винного Поэта, сходить в 'Развратную Селедку', зарыться в учебу с головой или напиться. Для меня еще годился эксклюзивный способ в виде подзатыльника от Асурро, который не любил, когда его ученики 'с жалобным взором, невербально, одними телодвижениями и глазами, сеяли вокруг себя уверенность в тщете мира'. Ну что же, накостылять себе по шее я могу и сам, за неимением учителя, Хамара я помню почти всего наизусть, что касается вина, девок и обучения… Чего нет, того нет. Зато есть шумящий рынок.