Вечный колокол - Денисова Ольга (версия книг .TXT) 📗
— Млад Мстиславич, а с нами? Слабо?
Пятая ступень.
И он пил. Пил до дна. С первой ступенью, и со второй, и с четвертой… Пил, и не чувствовал хмеля.
— Младик, я не имела в виду — напиться. Я говорила — выпить, — Дана, наконец, вытащила его из круга студентов.
Хороводы кружились все быстрей, песни гремели все громче, гусляры рвали струны, жалейки заходились от задорного свиста, ложки отбивали неистовый ритм, звенели бубны.
Горящие стрелы впивались в крыши домов…
В середине одного из хороводов Млад увидел Ширяя — тот в одной рубахе, без шапки отплясывал вприсядку перед той самой девочкой, которая кружилась так быстро, что ее расстегнутый полушубок летал вокруг нее широким кругом. Хоровод, в котором уже смешались парни и девушки, бежал вокруг них, отбивая ногами столь сложный ритм, что Млад не успевал за ним уследить.
Крепостные стены обваливались под ударами пушек, погребая под собой тех, кто не успел отбежать в сторону…
— Здорово, Мстиславич! — перед ним появился румяный, запыхавшийся Пифагор Пифагорыч, — чего не весел?
— Я? Я весел, — ответил Млад и улыбнулся.
— А чего не в хороводе? Я и то тряхнул стариной! Может, выпьем понемногу?
И он выпил с Пифагорычем.
Остроконечные алебарды разрубали кольчужные доспехи, и кровь лилась на их короткие рукояти…
Музыка не смолкала ни на минуту, Млад смотрел на знакомые лица, и вдруг ясно увидел, как один из студентов пятой ступени падает на колени: тяжелая стрела вошла ему в солнечное сплетение и вышла с противоположной стороны, чуть в стороне от позвоночника. Он видел, как струйка крови потекла из угла рта на подбородок, видел, каким удивленным стало его побелевшее вмиг лицо, как судорожно пальцы сжали воздух…
Млад тряхнул головой — парень, подхватив под руки двух сычевских девчонок, отбивал ногами чечетку. Будущего не знают даже боги…
Тяжелая конница топтала копытами жалкий пеший строй, ломая направленные вперед копья…
Явь проступала сквозь наваждение праздника, и сквозь разухабистую, горячую песню слышалось бряцанье оружия и предсмертные стоны. Явь мокрой тряпкой стирала нарисованное цветным грифелем веселье, обнажаясь перед Младом, словно бесстыжая девка.
— Млад Мстиславич! Иди к нам в хоровод! Чего стоишь-то? — крикнул студент с третьей ступени, а Млад видел перед собой безногого калеку, рыдающего и царапающего лицо.
Будущего не знают даже боги…
Он смотрел и видел мертвецов, сотни мертвецов вокруг… Пляшущих, обнимающих девушек, поющих и пьющих мед. Они были счастливы, жизнь била из них ключом, жизнь искрилась в свете костров, жизнь плескалась на дне сталкивающихся кружек и проливалась на снег, жизнь цвела на их щеках ярче макового цвета.
Огонь, зажженный самим Хорсом, жег Младу глаза. Будущего не знают даже боги… Сомнения, конечно, не самая вредная вещь, но на войне нет места сомнениям. И ополчение не должно уйти из Новгорода. Любой ценой. Всеми правдами и неправдами. Родомил прав.
— Мстиславич, правда, чего стоишь-то? — Пифагорыч подтолкнул его в спину, — Иди! Покажи недорослям, как в наше время умели плясать!
Огонь, зажженный Хорсом, слизывал остатки наваждения, и вместо костров горящие идолы простирали руки к небу. Сотни мертвецов смотрели на Млада с надеждой и без надежды, сотни мертвецов вокруг уже не пели и не обнимали девушек — он шел меж ними, а они вглядывались в его лицо, словно искали на нем ответ на вопрос: почему?
Музыка замерла на миг, и полилась дальше медленно и тягуче. Хоровод мертвецов и их подружек сомкнулся вкруг него. Млад медленно стащил с головы треух, словно прощаясь с ними, словно отдавая последний долг, а потом с горечью швырнул его на снег.
— Давай, Мстиславич, покажи им! — крикнул Пифагорыч из-за спины.
Млад сделал шаг, потом еще один, расстегивая полушубок. А потом песня грянула над ним, как последнее, что осталось от наваждения, и взяла за душу — в последний раз. Он перестукнул каблуками по натоптанному снегу — вместо горечи злость стиснула ему кулаки, и скрипнули зубы. Хоровод пошел в противоположную сторону, кружа голову. Млад раскинул руки и поднял лицо к небу, цепляясь за разгорающийся жар песни — все, что оставалось ему от этого мира, который рушился с грохотом пушек и проседающих горящих крыш. Он хлопнул в ладоши, и зацепил пальцами голенище сапога.
— Давай, Мстиславич!
И он, наконец, дал, отбросив полушубок на снег. Он плясал так, словно от этого зависело будущее, которого никто не знал. Он отбивал ногами сумасшедший ритм, он шел вприсядку, он стучал ладонями по коленям и сапогам, заглушая музыку, он кружился и ходил колесом, и снова бил каблуками по снегу, закидывая руки за голову, и снова шел вприсядку. Это была веселая песня…
Перед глазами мелькали лица мертвецов. И ничто не помогало сделать их живыми. Млад плясал из последних сил, выдавливая из себя задор, хватаясь за ускользающее настоящее, которое перестало быть явью. А будущее огненным заревом сжигало его, поглощало, накатывало волной, и мяло, как тяжелая конница сминает копейный строй…
В центре стола стояло блюдо с зажаренным поросенком, горками лежали нарезанные пироги, сладкая кутья в глиняном горшке исходила горячим паром, меды в расписных кувшинах и вина в пыльных бутылках возвышались над яствами. Когда Добробой все успел?
Шаманята одевались в приготовленные наряды — медведя и журавля. Постарались они на славу: голову медведя выдолбили из деревянной колоды и обклеили мехом, журавль щеголял настоящими перьями и берестяным клювом. Младу он чем-то напомнил человека-птицу.
Млад старался не смотреть в их сторону. Он ни на кого не хотел смотреть. Он боялся, что все начнется сначала.
— Ты умница, — похвалила Дана Добробоя, — ты все сделал просто замечательно.
— Спасибо, — кивнул парню Млад, — правда, здорово.
— Да не за что! — расплылся в улыбке Добробой, — общий же праздник.
За ночь двор не оставался пустым ни на минуту: ряженые шли и шли, поздравляли, пели колядки, играли на дудочках, плясали. Дана приглашала их за стол, наливала, складывала в подставленные горшки куски поросенка, заворачивала в полотенца пироги, угощала кутьей.
Млад пил вместе со всеми и не хмелел, делал вид, что весел, слушал их непочтительные шутки, позволенные в этот день, и смеялся вместе с ними. Говорил, что на экзаменах припомнит им сегодняшнее безобразие, что и под масками узнал каждого, а они смеялись над ним, прекрасно зная, что этого не будет.
Он любил их. Он любил их молодость и беспечность, их голоса, их горячность, их наивную уверенность в собственной правоте. Он любил спорить с ними на равных, и не всегда в этих спорах побеждать. Он любил университетские праздники, с их молодецким задором, и тихие вечера в факультетском тереме за кружкой меда.
Он просил ответа у Перуна, а ответил ему Хорс. Ополчение не должно выйти из Новгорода, любыми средствами, любой ценой, всеми правдами и неправдами. Млад готов был сам звонить в вечный колокол, и говорить со степени, поднимая в себе ту силу, которая заставляла людей смотреть ему в рот и идти за ним даже на смерть. Он готов был лечь костьми на пути войска, он был согласен на смерть и бесчестие, только бы ополчение не покидало Новгорода.
Ударивший ночью мороз выбелил инеем лес, университетские терема, дома профессорской слободы, затянул стекла блестящим узором и еле слышно звенел в хрустальном воздухе. Новорожденное солнце медленно выползало из-под снега, трогая розовыми лучами полупрозрачную белизну застывшего мира, морозную дымку горизонта, блеклое голубое небо.
Каждый год в этот день, с раннего детства, Млад боялся, что солнце не взойдет. И каждый раз, когда оно все же поднималось, являя миру свет, слезы радости наворачивались ему на глаза — наивной, детской радости; первобытной, простодушной веры в незыблемость сущего. Он смотрел вокруг и видел, как слезы бегут по щекам тех, кто стоит рядом: люди встречали вновь родившееся солнце, затаив дыхание от восторга.