Вавилон. Сокрытая история - Куанг Ребекка (мир книг TXT, FB2) 📗
Но Гриффин полностью разорвал с ним отношения.
Робин пытался успокоить свою совесть. «Гермес» никуда не денется. Всегда будут битвы, в которых придется сражаться. Еще придет то время, когда Робин будет готов сражаться вместе с «Гермесом», в этом он был уверен. И он ничего не сможет сделать, если не останется в Вавилоне. Гриффин сам говорил, что им нужны люди изнутри. Разве это не достаточно веская причина, чтобы остаться там?
Тем временем начались экзамены третьего курса. Экзамены в конце года в Оксфорде представляли собой особую церемонию. До конца прошлого века обычно проводили viva voce – устные опросы перед зрителями, – хотя к началу 1830-х годов для получения степени бакалавра требовалось сдать только пять письменных экзаменов и один экзамен viva voce на том основании, что устные ответы слишком трудно оценить объективно и, кроме того, экзамены излишне суровы. К 1836 году на viva voce перестали пускать зрителей, и горожане лишились ежегодных развлечений.
Теперь однокурсников Робина ожидали трехчасовой экзамен с написанием сочинения на каждом языке, которые они изу- чали; трехчасовой экзамен по этимологии; экзамен viva voce по теории перевода и практический тест по обработке серебра. Студенты не могли остаться в Вавилоне, если провалят любой экзамен по языку или теории, а если провалят тест по обработке серебра, не смогут в будущем работать на восьмом этаже [59].
Viva voce проходил перед комиссией из трех преподавателей во главе с профессором Плейфером, славящимся строгостью. По слухам, он каждый год доводил до слез минимум двух студентов.
– Бурда, – медленно выговорил он. – Это слово означало жуткий коктейль, который создавали бармены, когда в конце вечера подходили к концу все напитки. Эль, вино, сидр, молоко – они наливали все сразу и надеялись, что посетители не возмутятся, ведь они хотели просто напиться. Но это Оксфордский университет, а не таверна после полуночи, и нам нужно нечто более вдохновляющее, чем пьянство. Не желаете попробовать еще раз?
Время, казавшееся бесконечным на первом и втором курсах, теперь стремительно утекало, как песок в песочных часах. Уже нельзя было отложить чтение, чтобы прогуляться у реки в надежде позже наверстать упущенное. До экзаменов оставалось всего пять недель, потом четыре и три. Последний день третьего триместра должен был увенчаться золотистым вечером с десертами, лимонадом из цветков бузины и катанием на лодке по реке Черуэлл. Но как только в четыре часа прозвенели колокола, все собрали книги и отправились прямо с занятий профессора Крафт в учебную аудиторию на пятом этаже, где каждый день в течение следующих тринадцати дней им предстояло корпеть над словарями, переводами отрывков и списком слов, пока не разболится голова.
В качестве щедрого дара, а может, чтобы поиздеваться, преподаватели Вавилона предоставили экзаменуемым набор серебряных пластин. На этих пластинах была выгравирована словесная пара с английским словом «дотошный», meticulous, и его латинским предшественником metus, означающим «страх, ужас». Современную коннотацию это слово приобрело всего за несколько десятилетий до этого во Франции и означало боязнь допустить ошибку. Эффект пластин заключался в том, что они вызывали леденящую душу тревогу всякий раз, когда человек допускал ошибку в работе.
Рами с отвращением отказался их использовать.
– Они все равно не покажут, в чем ты ошибся, – посетовал он. – Только вызовут тошноту по неясной причине.
– Что ж, ты мог бы быть осторожнее, – проворчала Летти, возвращая его сочинение со своими пометками. – Ты допустил целых двенадцать ошибок на странице, и предложения у тебя слишком длинные…
– Они не слишком длинные, они в духе Цицерона.
– Нельзя оправдать плохой слог на том основании, что он напоминает Цицерона.
Рами небрежно отмахнулся.
– Ничего страшного, Летти, я перепишу все за десять минут.
– Но дело ведь не в скорости. А в точности.
– Чем больше я пишу, тем больше у меня появляется вопросов, – сказал Рами. – Вот к чему мы на самом деле должны подготовиться. Не хочу, чтобы в голове было пусто, когда передо мной окажется лист бумаги.
Беспокойство вполне обоснованное. Напряжение обладает уникальной способностью стирать из памяти студентов то, что они изучали годами. В прошлом году во время экзаменов на четвертом курсе один из экзаменуемых, по слухам, впал в неистовство и заявил, что не только не сможет завершить экзамен, но и не владеет французским, хотя на самом деле знал его с рождения. Все студенты считали, что не подвержены подобным глупостям, но однажды за неделю до экзаменов Летти вдруг разрыдалась и заявила, что не знает ни слова по-немецки, ни единого слова, на самом деле она самозванка и весь ее путь в Вавилон основан на притворстве. Никто не понял этой тирады, потому что Летти произнесла ее по-немецки.
Провалы в памяти были лишь первым симптомом. Никогда еще беспокойство Робина по поводу оценок не вызывало физического недомогания. Сначала появилась непроходящая пульсирующая головная боль, а затем его начало подташнивать при каждом движении. Совершенно неожиданно накатывали волны дрожи; часто рука тряслась так сильно, что он с трудом держал перо. Однажды во время практической работы перед его глазами все потемнело; он утратил способность думать, не мог вспомнить ни одного слова, ничего не видел. Потребовалось почти десять минут, чтобы он пришел в себя. Он не мог заставить себя есть. Постоянно чувствовал себя измотанным и не мог заснуть от избытка нервной энергии.
В конце концов, как и все старшекурсники Оксфорда, он понял, что сходит с ума. Соприкосновение с реальностью, и без того непрочное из-за длительной изоляции в городе студентов и ученых, стало еще более дробным. Многочасовая зубрежка мешала осмысливать знаки и символы, различать реальность и вымысел. Важными и насущными стали абстрактные понятия, а повседневные мелочи, такие как овсянка и яйца, вызывали подозрение. Будничные диалоги начали вызывать трудности, светская беседа приводила в ужас, и он перестал понимать, что означают основные приветствия. Когда портье спросил, хорошо ли он провел время, Робин молча стоял добрых тридцать секунд, не в силах понять, что тот подразумевает под словами «хорошо» и «время».
– У меня все то же самое, – бодро заявил Рами, когда Робин рассказал ему об этом. – Кошмар. Я больше не могу вести самых затрапезных разговоров, все думаю, что на самом деле означает то или иное слово.
– А я натыкаюсь на стены, – поделилась Виктуар. – Мир вокруг исчезает, и я замечаю только список слов для зубрежки.
– Я вижу символы в чайных листьях, – призналась Летти. – Однажды я даже пыталась в них разобраться и хотела зарисовать на бумаге.
Робин с облегчением услышал, что не только у него бывают галлюцинации, потому что больше всего его донимали видения. Ему начали мерещиться и люди. Однажды, копаясь на полках магазина Торнтона в поисках поэтической антологии на латыни, Робин заметил, как ему показалось, знакомый профиль у двери. Он подошел ближе. Зрение его не обмануло: за обернутый в бумагу сверток расплачивался Энтони Риббен, живой и здоровый.
– Энтони… – выпалил Робин.
Энтони поднял взгляд. Он увидел Робина. Его глаза округлились. Робин шагнул вперед, смутившись и одновременно обрадовавшись, но Энтони поспешно сунул книготорговцу несколько монет и выскочил из магазина. К тому времени как Робин вышел на улицу Магдалины, Энтони уже исчез из виду. Робин несколько секунд озирался по сторонам, а потом вернулся в книжный магазин, задумавшись, не принял ли за Энтони какого-то незнакомца. Но в Оксфорде было не так много молодых чернокожих мужчин. Это означало, что либо о смерти Энтони солгали, то есть все преподаватели разом устроили тщательно продуманную мистификацию, либо ему померещилось. В своем нынешнем состоянии он считал последнее более вероятным.