Ловец бабочек. Мотыльки (СИ) - Демина Карина (книги онлайн полные TXT) 📗
Потом увидела, как эта женщина раскрывает рот и…
…панна Гуржакова глядела на подруженьку, не узнавая ее.
Слушала.
И дивилась.
Этаких-то словесей она не слыхала, хотя ж не сказать, чтоб вовсе глухою уродилась. Случалось всякого… порой и муженек, уж на что тих был, а отпускал словечко-другое, попутавши дом родной с казармою. Или вот егоные подчиненные на язык невоздержанны были. А солдаты и вовсе народ простой, к манерам изящным не приученный.
Не то, что благородные дамы…
Из благородного на панне Белялинской одно платьюшко и было.
А так прям перекосило всю.
Физия белым бела. Глаза черны, что кротовы норы. Губы красные… страсть просто. А уж словами-то сыплет… и сыплет… от, и человек застыл с подносиком, на котором пирожочки свежие с грибами возвышались ароматною горой. Роту приоткрыл, глаза выпучил, а уши ажно огнем полыхают.
Знание, стало быть, входит.
Панна Гуржакова вздохнула и поднялась. Ей-то ничего, она в жизни и не такое слыхивала, да Ганне после самой стыдно будет… особенно, ежель в эту самую «Ружу» пущать перестанут за скандальность норову. Вона, в позапрошлым годе Соложухиной от ресторации отказали, так разговоров было на весь город. Вытеревши рученьки салфеткой, панна Гуржакова сделала то, что делала всегда, когда случалось ей становится свидетельницей чьей-то истерики, — отвесила пощечину.
Смачную такую.
Душевную.
Панна Белялинска, которую, несмотря на всю тяжесть ее бытия, по лицу прежде не били, рот раскрыла. И закрыла. И моргнула с немалым удивлением. Потрогала губы.
Села.
— Боги, — прошептала она, — ты меня… ты меня ударила?
— Нервы, — панна Гуржакова несколько торопливо — все ж отпечаток ладони на мраморной щечке панны Белялинской свидетельствовал, что ударила она сильней, нежели требовалось — запихнула в рот эклер. — Я вот настойку принимаю, на корне валерияны. И еще пустырник. Но не помогает.
— Валериана… пустырник…
— И тебе, дорогая, рекомендую, — почти от чистого сердца сказала панна Гуржакова. — А то ж этак вовсе ума лишиться недолго… ты уж извини, что я так… но ведь дочь родная, не могу кровиночку взять и отпустить.
Панна Белялинска лишь рукой махнула.
Вытащила платочек.
Прижала к вискам. Запахло мятою и еще лавандой, и еще чем-то неуловимым, но таким знакомым… от запаха этого закружилась голова. И недоеденный пирожок — с перепелиными яйцами и луком-шалот упал на скатерть, аккурат на желтую розу.
— Прости, дорогая, — панна Белялинска перегнулась и, дотянувшись, отерла лицо старой подруги тем самым платком. — Я действительно хотела решить все по-хорошему… а теперь, будь добра, послушай…
Она отмахнулась от лакея с его предупредительностью, за которой сквозило беспокойство — а ну как дама, которой подурнело вдруг, платить откажется? И придвинулась к панне Гуржаковой близко-близко.
— Сейчас ты сделаешь вот что…
…конечно, все это было не совсем законно, даже более того — совсем уж незаконно, но… но разве ей оставили выбор?
Нет.
И значит, сами виноваты… конечно, сами…
…Ольгерда знала, что ей надо делать.
Она почти успела, благо, подняли ее в несусветную рань. Она и в прошлой-то своей жизни на рассвете не подымалась, а уж в театре обосновавшись и вовсе взяла за привычку почивать до полудня. Сон надобен красоте.
Но ныне, как ни странно, раннее пробуждение не то, чтобы не разозлило, но напротив, придало решимости и сил. Она, в кои-то веки не озаботившись тем, как выглядит в чужих глазах, наскоро умылась, расчесала волосы, пощипала щеки для румянцу и уже, накинувши полушубок из голубой норки — ах, прощальный подарок одного премилого поклонника — покинула негостеприимный дом. И хозяйка его престарелая лишь хмыкнула, запирая за незваною гостьей дверь.
— Ишь ты… вырядилась, — донеслось незлое.
Вырядилась.
Вчера.
А нынешним утром платье из алой шерсти в узкую полоску гляделось, пожалуй, несколько вызывающим.
Шляпка с вуалеткой и брошью. Мушка на вуалетке. Перчатки горчичного оттенку с тремя медными пуговками. Аглицкие сапожки.
Сумочка.
Разве ж этакой красавице возможно ногами грязь утрешнюю топтать? Нет. И стоило руку поднять, как тотчас извозчик остановился подле. Не лихач, конечно, но с коляскою вида приличного да при лошаденке крепенькой, сытой. Этакая споро домчит. Мужик и руку подал, помогая подняться. Сам же бережно укрыл ноги теплою полстью.
…помчали.
…полетели по белым улочкам, которые еще были сонны и пусты.
…по площади, где возвышались стражею темные дерева. Мимо заиндевевшего памятника Миклошу Доброму, который и впрямь казался добрым.
Извозчик свернул на Померанцову, а после нее — на Шкидловский тракт, в народе больше известный как Висельников. Оттуда — на Забытово.
Разом посмурнело.
И потемнело будто бы. Эта часть города была неприглядна. И сию неприглядность не способен был исправить и снег. Ишь он, лег пеленою на низенькие крыши, затянул крохотные окна, а порой и вовсе глухие стены. Дворы укрыл, плетни… только то тут, то там в снегу прорехи виднеются. Да дышут чернотою печные трубы, добавляют небу угля.
Тетушка жила там же. Да и удивительно было бы, смени она этот захудалый жалкий домишко на ту же квартиру.
— Можешь не ждать, — Ольгерда кинула извозчику сребень за старание.
И себе на удачу.
Подобравши юбки, спрыгнула с пролетки, порадовалась лишь, что, будто предвидя этакий поворот, одела сапожки поплоше. Небось, новенькие из нубука этакой встречи не пережили бы.
Хлюпнуло.
Чавкнула разморенная земля, ухвативши беззубым ртом за каблуки. Надо же, местечковой грязи и мороз не страшен. Ольгерда поморщилось. И воняет свиньями, которых держат соседи, забивая прямо тут, на дворе, и тогда к запаху свиного дерьма, прелой соломы примешивается вонь паленой кожи.
Крови.
…дорогой братец очень любил смотреть, как свиней разделывают.
Ольгерда прошла по узенькой дорожке, мощеной камнем. Некогда тетушкин супруг, тогда еще живой и перспективный, решил облагородить убогое жилище, а может, надоело топить сапоги в грязи. Дорожка вышла кривой и что осенними дождями, что дождями весенними, ничем-то от осенних не отличавшимися, ее все ж затапливало черной жижей, в которую превращался двор. Однако, если помнить, где лежат камни, к дому можно было пройти.
Ольгерда постучала.
Открыли не сразу.
— Ты? — спросила тетка. — Проходи… рановато что-то… разувайся.
На полу в сенях лежала тряпка. Всегда лежала, сколько Ольгерда себя помнила. А за нею, будто за преградой, выстроился ряд одинаково стоптанных туфель, которым тетка отрезала задники, тем самым превращая в воистину безразмерные.
Ольгерда на тряпке потопталась. Сапожки сняла, из туфель выбрала те, которые показались ей менее всего ношеными.
Вошла.
И вновь подивилась: все по-прежнему. Узорчатые половички, что протерлись, но тетушка латала дыры. Выцветшие обои. Стена, газетными листами заклеенная и снимки, множество снимков. Вот теткин свадебный снимок. Она юна и сама на себя не похожа. Стоит за спиной усатого типа со скучным лицом. И ручку в кружевной перчатке этак на плечо типу положила, то ли перчатку демонстрируя, то ли показывая, что оный господин отныне всецело ей принадлежит.
Вот они же с кулечком.
И с пухлым щекастым младенцем в матросском костюмчике. Тогда дела теткиного мужа аккурат в гору пошли, потому и позволила она себе, что костюмчик, что снимок, что платье поплиновое, по которому вздыхала едва ль не горше, чем о муже.
…он же, приболевший, но еще верящий, что поправится. Худой. Только и остались, что усы и глаза выпученные.
…и в гробу…
…и вновь двое — мальчишка на стульчике и женщина за его спиной. Эта женщина потеряла очарование юности, зато обрела уверенность, что жизнь нынешняя несправедлива. И жестока. И потому-то, чтобы в ней не потеряться, надлежит быть такою же, несправедливой и жестокой.