Gerechtigkeit (СИ) - Гробокоп Александер (читать книги полностью TXT) 📗
Опомнившись, Луиза продолжает глазеть, потому что не может перестать, и чем пристальнее вглядывается, тем более несуразным находит сочетание этого странного субъекта с фоном из привычных обстоятельств, отчего в душе ее рождается то же мучительное чувство, из-за которого она с детства ненавидит саму идею зоопарков и даже часть своих финансов определяет иногда на благотворительную борьбу с их заведенным укладом — оттого что дикие животные в окружении металлических решеток и прочих ограничений выглядят вырванными из контекста даже тогда, когда не кружатся по клеткам в олигофреническом трансе, как те звери, которые вылавливались временами из лесу с одобрения ее папаши и продавались потом живьем невесть куда, возможно, на пушнину. Лисы, барсуки, еноты, куницы, волки, выдры, рыси и хорьки — все кружились в своих тесных деревянных ящиках с тупым отчаянием заводных; ягуары, леопарды, пантеры, тигры, медведи, гиены, койоты, шакалы в зоопарках смотрят в толпу с бесстрастной ненавистью, которой она заражается сразу же, едва их завидя, и не перестает при этом недоумевать на предмет назначения всего происходящего.
— Это еще что такое, — с возмущением произносит Луиза, как какой-нибудь комиссар, куда громче и ниже, чем разговаривала с отцом, потому что отец уже совершенно затмился неожиданной находкой и расплылся в тумане небытия позади нее; стоит она посередине расстояния, разделяющего две скамейки, и обращается притом к незнакомцу, который этим вопросом оказывается заметно сбит с толку и исподволь косится в ее сторону в явной попытке понять, не пациентка ли часом она сама.
— Ферштей нихт, — наконец отрезает он после паузы, сочтя самым верным вариантом наиболее безопасный, хотя для Луизы совершенно очевидно, что пациент представляет население не менее коренное, чем она сама, это ясно читается в его резких скулах и мощной челюсти, нос вздернут так же характерно, как у всех этих знатных ребятишек на королевских балах. Не менее очевидно для нее и то, что пациентом этот человек заделался очень недавно и не успел еще как следует окуклиться нейролептиками, слишком уж жив, да и реагирует чересчур быстро.
— Хочешь яблоко? — машинально спрашивает Луиза, в то же время обозревая перспективу упустить сияющий феномен, так и не наладив контакта, пока это еще возможно, а через месяц-два вернуться и обнаружить, что он уже угас. Данная вероятность по контрасту с только что накатившим волнением повергает ее в панику, хотя бы даже потому, что волнение как таковое случается с Луизой крайне редко, так как нужные для него запчасти совершенно стерлись за двадцать пять лет отцова ига — слишком часто применялись, вот и стерлись. В волнении она стремительно шагает к скамейке и опускается рядом с ним, не в силах думать о том, как странно это может выглядеть со стороны, а пациент от такого соседства плавно отъезжает к противоположному краю скамейки, рассеянно поднимая к небу свой вздернутый нос, и повторяет с холодным раздражением:
— Ферштей нихт.
— Да ну, брось, — недоверчиво говорит Луиза. Упрямо глядя вверх, он поднимает руку в безуспешной попытке заткнуть за ухо спутанную прядь, при этом полупустой рукав серого ватника смещается, обнажая голое предплечье, и Луиза, привыкшая следить за руками не только потому, что в детстве часто бывала ими бита, моментально замечает широкий багровый след на его запястье, по краям рассаженный до крови и покрытый корочками. Не менее быстро она опознает отметину, вспоминая, как находила похожие на руках отца вскоре после того, как сплавила его в царство зомби, когда он бесновался у себя в делирии и оказывался в итоге под вязками, так они это называют — четыре браслета из жесткой кожи, которые крепятся к коечной раме ремнями или цепочкой и надеваются больному на запястья и щиколотки в качестве меры пресечения чего угодно, потому что ремни или цепи очень короткие и к койке крепятся так, чтобы ни руки согнуть, ни ноги, однако же на отце до ссадин обычно не доходило, так как от лошадиных доз успокоительных он быстро смирел и благоразумно лежал в ожидании конца экзекуции, не дергаясь, дабы не подавать паршивой черни и каторжникам, составляющим персонал лечебницы, лишнего повода для пресечения. Помимо этого, руки у пациента дивные, изысканные руки от музыкантов, художников и неврастеников, красноречивые и страстные, и оттого только хуже, так что Луиза совсем отчаивается и без особой надежды начинает. — Послушай...
— Вы бы поосторожнее, — слышит она вдруг со стороны над самым ухом, и переведя в направлении голоса взгляд, обнаруживает там стоящего перед скамейкой Адлера, который умудрился совсем незаметно приблизиться для того, чтобы раздражать ее своим тривиальным вмешательством в зыбкую метафизику сказочной власти, источник которой под боком; с неприязнью уставляется в подстриженные рыжие усики над губой, в бликующие на солнце очки, предвкушая приторную галантность, которой господин Адлер не слишком успешно скрывает свою старомодную враждебность, питаемую ко всему ее сословию в целом, очевидную и вполне взаимную. Адлера она помнит еще и потому, что не любит — за робость, которую наводит на него ее громкий титул, и за попытки показаться умнее, чем он есть, призванные эту робость маскировать, за привычку фыркать через каждые два слова себе под нос и показной педантизм в отношении заведенных порядков, чья демонстративность указывает на то, что за кадром Адлер скорее блюдет порядки личного изобретения; к слову о порядках, неясно, зачем он здесь сегодня торчит, будучи старшим медбратом при каком-то там отделении, и куда же подевался обычный положенный для сопровождения санитар.
— А что это, вас уже в вертухаи разжаловали? — немедленно любопытствует Луиза просто из раздражения, натягивая на череп в качестве улыбки легкий оскал, так что Адлеру остается только фыркнуть в ответ единственным доступным для этого звуком и пропустить вопрос мимо ушей, так как госпожа шутить изволят своим мерзким господским юмором. Вместо ответа он обращает взор на подопечного, которому заслонил изучаемое небо и автоматически подвергся тому же пристальному созерцанию вместо него, и поясняет:
— Пусть все эти финтифлюшки не вводят вас в заблуждение. Вся эта поэзия, весь этот жеманный вид — это все только для имиджа, а на самом деле Фрицхен у нас боец, с ним нужно ухо востро. Сам-то он всегда начеку, так что я бы вам настойчиво порекомендовал держать дистанцию. Особенно в свете недавних событий, знаете ли.
— Кто-кто? — игнорируя рекомендацию, насмешливо переспрашивает Луиза, чем вызывает на лице Адлера мимолетную тень недовольства, которому в ее присутствии не суждено выразиться никогда. — Как вы сказали?
— А вы что же, еще не имели чести?.. — с удивлением, но как бы напускным, интересуется он, и без паузы продолжает. — Да-да, у нас тут наметилась новая отрасль психиатрии. Мы тут теперь, знаете ли, занимаемся исцелением всяких маленьких фрицев от фашизма. Всяких юных господинчиков, чей бунтарский дух увлек их не в ту степь. Фрицхен, понимаете, Фрицхен. Я бы, конечно, сказал, как правильно, то есть конфиденциально выражаясь, господин Блэк, однако же господин Блэк своей благородной имя-фамилией упорно манкирует и за собой не признает с момента поступления — не знаю уж, в силу душевной хвори или просто из упрямства.