Кабирский цикл (сборник) - Олди Генри Лайон (е книги .TXT) 📗
Значит, он несет не только зло? Значит, дэвы любят его отнюдь не по велению Златого Овна? Оказывается, сияние фарра целебно не для него одного…
Неужели — правда?
Но ведь это фарр-ла Кабир, Златой Овен, сделал «небоглазых»-отступников такими, какими они стали! И что теперь? Остаться здесь, пытаясь помочь этим… людям? дэвам? По ночам любить Фарангис, а днем бездумно бродить по Мазандерану, не обращая внимания на плетущихся следом уродов, понимая теперь — в чем смысл…
Аллах, дай силы! Посвятить остаток (возможно, еще очень большой остаток!) жизни бескорыстному самоотречению?!
Нет, он не святой в дырявом плаще-хырке, и не подвижник, бичующий себя проволочной плетью! Он поэт и бродяга, через год он просто рехнется в этой дыре, и никакие благочестивые размышления о долге, пользе и помощи ближнему не удержат мятежный рассудок в темнице черепа — как не удержат его самого в пещерном городе под названием Мазандеран!
Да, ему жаль этих несчастных, да, он хотел бы помочь им, но никому не дано стать выше себя! Жить растением, полезным растением, дуреть от скуки и понемногу сходить с ума — увольте! Рано или поздно он все равно не выдержит — так не лучше ли сделать это сразу, пока зыбучий песок равнодушия ко всему на свете еще не поглотил его мятущуюся душу?!
О, Аллах! Вразуми и наставь на путь истинный непутевого раба твоего!
Да, он уйдет, уйдет, как только старый маг оправится и откроет свой Ал-Ребат. Уйдет к пещере Испытания — и будь, что будет. Может быть… может быть, Олмун-дэв окажется прав, у Фарангис родится ребенок с фарром, и тогда…
Поэт понимал, что лжет самому себе; но другого выхода не было.
Это была жизнь с чужого плеча; это вновь был подарок, искушение, милостыня…
Абу-т-Тайиб хотел брать сам.
— Это ты, Фарангис?
Шелковистая шерстка под ладонью, упругое тепло приникает к боку, тонкие руки, которые тут же начинают осторожно двигаться под одеялом…
— Да, это я, мой шах.
— Не называй меня так. Зови по имени — Абу-т-Тайиб.
— Разве у шахов бывают имена?
— Бывают, Фарангис.
— Странно, — руки девушки на миг останавливаются; два теплых щенка, тычущихся в бок матери. — Тот, другой, требовал, чтобы я звала его только «мой шах». Или, в крайнем случае, «мой повелитель»…
— Кей-Кобад?! — Абу-т-Тайиб резко сел. — Ты была с ним?!
— Была, мой… была, Абу-т-Тайиб. Олмун-дэв сказал: так надо. И еще я очень боялась… боялась стать такой, как все! Ты не прогонишь меня?
Тревога. Тревога и ожидание в дрогнувшем голосе. Девушка, почти девочка — согласная пойти на все, лишь бы не превратиться в тупое чудовище!
— Что ты, Фарангис! Нет, конечно, — вздохнув, поэт вновь опускается на ложе и мягко привлекает внучку Олмун-дэва к себе.
А потом они еще долго лежали рядом, блуждая между сном и явью, и поэт успел подумать: «Зря, зря говорят, будто нельзя дважды войти в одну и ту же реку… глупцы.» Но едва он улыбнулся собственным мыслям, как ощущение сказочности происходящего исчезло, и поэт застонал от грубого явления реальности, словно от приступа зубной боли. Скоро он покинет Мазандеран, и эта девушка волей-неволей начнет спуск в общую пропасть, станет обычной самкой дэва… такой, как Нахид. И важно ли, что не появись он здесь, роковые изменения случились бы еще раньше?! — нет, это неважно.
Е рабб, он дал ей надежду — а теперь уходит, забирая надежду с собой!
— Что с тобой? Тебе плохо?.. Абу-т-Тайиб!
Соврать?
Промолчать?
— Скоро я уйду, Фарангис. Мне очень жаль, но я не могу остаться.
— Ты останешься. Тебе не уйти отсюда, мой шах, — поэт не видел в темноте лица девушки, но голос прекрасно выражал все то, что Фарангис и не пыталась скрывать: искреннее сочувствие и столь же искреннюю радость, что шах останется с ней!
— Почему? — поэт удивленно приподнялся на локте.
— Тебя не выпустят.
— Кто? Дэвы?
— Дэвы. Стоголовый, Следящий и их подручные.
— Погоди-погоди! — остатки дремы упорхнули с век всполошенными голубями. — Следящий — это такой длинный… с бараньими рогами?
— Нет, это Стоголовый. У Следящего — крылья.
— Стоголовый? Башка-то у него вроде одна…
Тихий смех, хрустальные колокольчики во тьме.
— Голова у него одна. Но ему подчиняется сотня других дэвов. Бойцов.
— А, юз-баши!.. ну да, это, собственно, и значит «голова сотни». Сотник, значит. Стоголовый… Он еще сегодня утром жаровню Гургину перевернул! Выходит, это было не случайно?!
— Не случайно. Ты нужен дэвам. И останешься здесь.
Абу-т-Тайиб тут же вспомнил четверку мазандеранцев, заступивших ему тропу и отказавшихся выполнить приказ.
Фарангис правильно поняла его замешательство.
— Здесь, в Мазандеране, они сделают все, чтобы тебе было хорошо. Работники будут служить тебе, добытчики принесут все, что ты захочешь. Если сумеют, конечно. Бойцы будут защищать тебя до последнего вздоха; женщины — ублажать. Но уйти… уйти тебе не дадут. Так хочет Олмун-дэв. И так хотят все.
— Олмун-дэв? Твой дед? Он здесь правит?
— Нет. Просто дедушка — самый умный. И знает, как надо.
— А если попробовать договориться с твоим умным дедушкой? — поэт еще надеялся решить дело миром.
— Он не согласится. Ты нужен здесь. Нам всем.
Фарангис отвернулась, и они долго молчали.
— И все же я попробую, — медленно проговорил наконец Абу-т-Тайиб. — Прости, девочка, — я не могу остаться. Это не моя жизнь; понимаешь, Фарангис?
Она плакала почти беззвучно — и у поэта впервые не нашлось слов.
Любые слова здесь казались орудиями пытки.
…На этот раз Худайбег, не слушая возражений хирбеда, усадил Гургина себе на закорки, чтобы сберечь его силы. Они им еще понадобятся, эти скудные стариковские силы! Нахид сама вызвалась тащить хурджин с жаровней и всем остальным, что могло понадобиться при открывании Ал-Ребата. Она дважды пыталась заговорить то со своим учителем, то с Абу-т-Тайибом, — но вскоре, отчаявшись связать больше трех слов, умолкала. И все же это была не та Нахид, которая с воплем выбежала из «тронной залы» Мазандерана, отвергнутая поэтом. Исподволь, нехотя, ворча и сопротивляясь, разум вновь просыпался в ней, и взгляд Красной Дэвицы становился осмысленней.
Еще неделя-другая, проведенная рядом с шахом… не проснется ли вместе с разумом и былая ненависть?!
Абу-т-Тайиб запретил себе думать об этом.
Мелкий щебень выскальзывал из-под ног и шуршал по склону, уносясь вниз; край скалистой площадки, где они в прошлый раз пытались открыть Ал-Ребат, приближался медленно, но верно.
Еще немного — и…
Их ждали. Стоголовый, угрюмо набычившись, стоял прямо напротив, и за его спиной корячились громады все тех же (или других?) исполинов, которые уже однажды заступили Абу-т-Тайибу путь в горах.
— Уходите! — это слово произнесли одновременно двое: Стоголовый и Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби.
— Эй, твое шахское? Может, их тово… копьецом? — громко зашептал на ухо поэту Худайбег, ссаживая на землю мага.
Убивать не хотелось. Но есть ли иной выход? Поэт прикинул возможности обеих сторон. «Нет, не осилим, — пришел он к малоутешительному выводу. — А если и осилим, то кого-то потеряем. Меня эти красавцы не тронут, зато остальных…»
Мостить дорогу из Мазандерана трупами друзей?! У шаха не бывает друзей! Не бывает?! Врешь, Гургин, врешь, Баркук-Харзиец! Вот они, мои друзья, стоят рядом со мной! И я не дам им лечь в могилы ради моих прихотей! Я — плохой шах?.. да, плохой. Никудышный. Златой Овен ошибся в выборе. Настоящий Кей-Бахрам фарр-ла-Кабир послал бы любого на смерть, не задумываясь! Но почему же я тогда молчу?! Ведь Худайбег сейчас решит, что я согласен, и…
Уже решил!
Горло сковал спазм, челюсти окостенели, не желая раздвигаться, язык намертво присох к небу, рождая лишь дурацкое блеянье. Грудь вздымалась все чаще, воздуха не хватало — какой там крик, продышаться бы всласть… всласть… всласть… власть!