Кабирский цикл (сборник) - Олди Генри Лайон (е книги .TXT) 📗
— Нет, господин мой! Из Каира, столицы Египта.
— В Египте нет такой столицы — Каир! Во всяком случае, при мне не было…
— Ну как же нет! Я ведь не какая-нибудь замарашка, я дочь известного равия, собирателя стихов, я грамоте обучена! Каир-столица, основан великими Фатимидами… Мы туда из Йемамы перебрались, с отцом и братом, а в Йемаму — из Хадрамаута!
— Славного беговыми верблюдами, — машинально уточнил Абу-т-Тайиб. — Земляки, значит… Дважды земляки: ты из Каира, я из Кабира! А когда, говоришь, Фатимиды этот ваш Каир заложили?
И был вознагражден ответом:
— В триста пятьдесят восьмом году лунной хиджры, мой господин! Отец еще записал: «О первый камень Каира! — два года прошло со дня смерти Абу-ль-Фараджа Исфаханского, составителя „Книги Песен“, и дважды два — со дня кончины великого поэта Абу-т-Тайиба аль-Мутанабби! Быть тебе, Каир, градом стихотворцев!»
— Ты уверена? — осторожно переспросил поэт.
Так и встало в памяти: бархан и торчащий из него сапог.
Куфийский, с кисточками по краю голенища.
Больших денег стоит… стоил.
— Абсолютно, мой господин! Я же дочь равия… Мой отец составил наилучшее собрание касыд аль-Мутанабби и сатир Ибн Суккары; мы потому и в Каир переехали, что у тамошних равиев сохранился малоизвестный вариант «Касыды о мече»!
— Ладно, ступай, — поэт безнадежно махнул рукой, присел на камень и долго любовался, как ветер ерошит крону кизила.
Вдоль берега речки мчались трое детей, и вслед за ними спешила невольница-нянька, похищенная ифритами Мазандерана из окрестностей Каира, столицы Египта.
Города, основанного Фатимидами спустя четыре года после смерти одного малоизвестного поэта.
Е рабб, не удивиться — удавиться бы!.. да не поможет.
Наверное…
— Мой шах хочет побыть в одиночестве?
— Твой шах хочет… ничего он не хочет, твой шах. Садись, Гургин. Видел: дети бегут?
— Видел, мой шах! Бегут, дай им Творец здоровья и судьбы получше, чем у родителей…
— И то, что все дети — «небоглазые», тоже видел?
— Не слепой… Да и каким им еще быть, мой шах?
— Знаешь, Нахид отказалась раскрыть мне тайну «небоглазых»… Глупая! — это у нее с того дня уродство в рост пошло?
— Нет, мой шах. Это началось у Нахид-хирбеди еще у пещеры Испытания, когда она возражала мне. А в рост пошло, когда на твоей голове воссиял шахский кулах. Ну и дальше-больше…
— А у Худайбега все началось, когда он в разгул ударился?
— Увы, мой шах, разгул здесь мало что значит. Грабил бы себе твой любимец купцов да носильщиков паланкинов, глядишь, и по сей день слышали бы мы о славном курбаши Худайбеге! Просто Худайбеге, человеке, разбойнике, каких двенадцать на дюжину… Это он сборщика податей, видать, убил; или на столичного чиновника руку поднял.
— И что?
— Когда «небоглазый» живет обычной жизнью, не противореча власти, человеческое в нем сильней чуждого начала. Он просто лишен благодати: не видит земными глазами ореола шахского фарра, и не слышит блеянья Златого Овна.
— Как Дэв, который не признал во мне владыку там, на Судейской площади?
— Да, мой шах.
— Как Утба, когда кинулся на меня, обуян боевым безумием?
— Да, мой шах.
— А если «небоглазый» подымает руку не на шаха, а на чиновника, на того, кто получил должностной кулах…
— Подымать руку не обязательно. Власть есть власть, а сияние кулаха наместника или судьи есть частица сияния кулаха владыки — который, в свою очередь, частица Огня Небесного. Обычному человеку даже в голову не придет укрывать зерно от уплаты податей. «Небоглазый» может укрыть — и с этого часа в нем просыпается дэв. Ты видел, как это происходит, мой шах! Проходит время — и новому дэву один путь: в Мазандеран. Если, конечно, он не будет убит ранее…
— Людям с голубизной взора можно жить, как все — человеком; можно жить по-своему — дэвом; что еще, Гургин?
— И можно сойти с ума, приняв на себя должностной кулах. Сияние фарра выжжет нам мозг, обратив в чудовище не видом, но рассудком! Поэтому я молил тебя избавить старого дурака от тяжести венца безумия!
— И поэтому Утба, став есаулом султанских телохранителей, начал смеяться невпопад? А Дэв падал в обморок, надев шапку юз-баши?!
— Правота моего шаха…
— Знаю — неоспорима. Только ответь мне: почему Утба до сих пор в своем… почти в своем уме? И почему Дэв становился чудовищем гораздо медленнее, нежели Нахид?!
— Близость султана, мой шах, для Утбы Абу-Язана… а для Дэва — сперва отроческая незрелость, а после еще и близость моего шаха! Присутствие обладателя фарра сдерживает окончательное превращение «небоглазого» в дэва или сумасшедшего. Нам, чей взор дурен от рождения, опасно быть в сиянии власти; нам опасно быть против сияния власти — но если это произошло, то нам лучше быть около власти. Около тебя, мой шах, ибо государство — это ты, как правильно заметил Баркук-Харзиец! Так предопределено от начала веков, мой шах, и от нас это не зависит. Смешно! — любой из дэвов тянется к тебе, мой шах, ибо твое близкое присутствие вновь тащит на поверхность человека, утонувшего в трясине гиганта-урода; они, бывшие мятежники, бывшие слепцы, сейчас готовы душу за тебя положить на алтарь… Любой дэв стал бы самым законопослушным кабирцем, хургом, кименцем, он бы падал в ноги любому обладателю кулаха — но люди не примут их обратно! Разве что с единственной целью: рассажать на колья…
— Это не смешно, Гургин. Это страшно.
— И опять правота моего шаха неоспорима. Это не смешно; а я — старый дурак. Потому что советник, давший Кей-Кобаду совет: как сделаться шахин-шахом…
— Я слушаю.
— Это был я, мой шах.
…во вторую декаду месяца Фравардин, посвященного Фравашам — душам усопших предков; во вторую декаду месяца поминальных молитв и благочестивых помыслов — о вечное небо! — меня призвал к себе солнцеликий Кей-Кобад, шах кабирский…
Нет, не так.
Иначе.
Знаете, как в Малом Хакасе лишают ведьм колдовского дара? Старуху сажают в круг из пяти костров, и в летний полдень, окружена чистым огнем, она должна сорок раз назвать вслух имена сорока демонов-прислужников. Потом ведьму приводят в чувство, на пятом костре жарят печенку черной суки, насаживают эту печенку на колючую веточку терновника — и кормят женщину поганой едой. После трапезы прочищая ей глотку оной веточкой и заставляя извергнуть съеденное вместе с даром к ведовству. А дальше главное: в течение месяца не кормить ведьму курятиной и на закатах обливать ключевой водой.
Иначе обряд придется повторить.
Хирбеда-отступника подвергают сходному очищению. Разве что вместо пяти костров становятся пятеро жрецов Огня Небесного, пятеро «небоглазых» высшего посвящения; вместо имен сорока демонов-прислужников грешник может твердить все, что ему угодно, или вовсе молчать; а вместо терновой веточки душу отступника прочищают колючим разумом Пятерых.
После этого кисель, бывший человеком, отправляют доживать свой век в тайные капища, укрытые от Огня Небесного.
К Нахид-хирбеди таких мер не применялось. Зачем мучить понапрасну? — ее ведь просто пытались уберечь от греховного поступка, от глупости и ереси; но она свято хранила тайны хирбедов, зная, что всякий хирбед — «небоглазый», но не всякий «небоглазый» — хирбед; и еще зная, что молчание — тоже испытание.
Впрочем, речь сейчас не о Нахид.
Когда мы вернемся в Кабир-белостенный…
Нет, не так.
Иначе.
Если мы вернемся в Кабир-белостенный, я добровольно явлюсь в Судилище Огня и отдамся в руки братьев моих — я, верховный хирбед Гургин, отступник и злоумышленник. Ибо не имел права говорить с обладателем фарра о тайнах «небоглазых», о сущности дэвов и должностного безумия; ибо еще жива меж нас память о шахе Заххаке-змееносце, который приказывал трижды на день кормить себя мозгом юношей и дев с голубыми глазами.