Избранная публицистика - Стругацкие Аркадий и Борис (книги онлайн бесплатно .txt) 📗
Поэтому я как раз воспринимал это просто как грозящий пальчик, мол, смотрите, в случае чего, мы можем и вами заняться! И не более того… Но умные и опытные люди уже тогда понимали, что это начало поворота.
В 67-м году (в юбилейный год) пропагандистская машина уже вовсю заработала на старом горючем. Ну а в 68-м, после Чехословакии, все стало абсолютно ясным. Ни у кого не было уже никаких сомнений: пошел откат.
Вторая половина 60-х — это было то самое время, когда наше поколение поняло, что оно в любой момент может столкнуться с репрессивной машиной. И если захотят снова провести кампанию репрессий, то начнут именно с нас, именно с тех людей, которые позволяли себе писать не так, как требует начальство, выступать перед читателями не так, как нравится начальству, просто говорить между собою достаточно громко и в том числе при посторонних или малознакомых людях.
Вот тогда возникло это ощущение тупой силы, этих страшных красных глазок зверя, который внимательно за тобою следит… И все время идет обстрел. И снаряды падают уже не где-то там за спиной и не где-то там впереди, а в твоих окопах. То один вызван для профилактической беседы в Большой дом, то другой предупрежден, то к тебе приходит какой-нибудь читатель и говорит: «Борис Натанович, извините, но я должен вам сказать, что меня вызывали в КГБ, расспрашивали про вас. И предлагали с ними сотрудничать, чтобы я о вас докладывал».
Это вот ощущение, что ты на прицеле… Оно было все время… Атмосфера сгущалась, и это накладывало, конечно, определенный отпечаток, прежде всего на манеру работать.
Писать надо было таким образом, чтобы, с одной стороны, это было достаточно смело, но, с другой стороны, так, чтобы тебя нельзя было за эту рукопись «замести». То есть рукопись должна была вызывать у главного редактора страх и даже ужас, но никак не желание отнести ее в органы. Такая вот творческая задача художника эпохи зрелого социализма.
«Гадкие лебеди» мы начали писать еще до процесса Синявского и Даниэля. Писали совершенно открыто, для редакции фантастической литературы издательства «Молодая гвардия». Это был последний свободный крик свободной души. Когда мы принесли рукопись в «Молодую гвардию», ее отклонили.
В 74-м году мы закончили роман «Град обреченный». Но тут уж мы понимали, что эту рукопись даже в издательство нести нельзя. Судьба гроссмановского романа была нам хорошо известна. Все, что мы могли себе позволить, это размножить рукопись в нескольких экземплярах и раздать нашим друзьям — людям, которым мы доверяли на сто процентов, но которые со стороны нашими, очень уж близкими друзьями не выглядели, то есть к ним вряд ли могли прийти с обыском. Эта рукопись хранилась у них много лет. Даже наши родные об этом ничего не знали. Такова была ситуация.
В 74-м году в Ленинграде готовился процесс Эткинда — Марамзина. Процесс с явным антисемитским душком. Я в него оказался вовлечен как близкий знакомый Михаила Хейфеца. Это был очень хороший литератор, автор нескольких замечательных статей… Его «сцапали» — он должен был быть фигурантом в этом деле. Ну а меня таскали в качестве свидетеля. Так я столкнулся с этой машиной уже лицом к лицу.
На настроениях того времени впоследствии была написана повесть «За миллиард лет до конца света». Это была попытка выразить ощущение при столкновении человека с силой — неназываемой, неопределенной, неосязаемой, которая тем не менее готова сломать все, что ей не подчиняется.
Характерно: о том, что меня таскали в Большой дом, я рассказал только своим самым близким друзьям. Среди писателей, по-моему, я об этом совсем не рассказывал. Никому.
— А почему? Вы опасались, что кто-то может вас заподозрить в сотрудничестве с «компетентной организацией»?
— Нет… Нет! Это какие-то гораздо более сложные соображения. Какая-то наивность, во-первых. Мне казалось, что если я об этом не буду говорить — об этом никто не будет знать. А чем меньше людей об этом будет знать, тем меньше последствий проистечет из этого события.
Логика примерно такая. Вот я расскажу обо всем Иванову. Иванов часто бывает в журнале «Аврора». Он придет туда, растреплется… Если допустить, что никакие бумаги из КГБ в журнал «Аврора» не пошли (а это вполне можно было бы допустить), то любая трепотня о том, что Стругацкого «таскали», может сыграть роковую роль. Я приду в следующий раз в «Аврору», и там, отводя глаза в сторону, мне скажут, что последняя наша рукопись далеко не лучшая, портфель редакции переполнен и т. д. Бывали «прен-цен-ден-ты»…
Но кроме этих вполне рациональных соображений было и еще что-то — что-то кафкианское, болезненное, брезгливость какая-то. Будто ты вдруг стал носителем дурной болезни — меченым, парией, не таким, как все остальные… А ведь меня зацепило только по касательной, и вел я себя вполне прилично!..
— В одной из ваших книг есть такая фраза: «Всю жизнь я страдаю от того, что думаю о людях хорошо». Есть ли у вас основания повторить эту фразу применительно к себе?
— Это у нас какой-то полукомический герой говорит… Это не из «Второго нашествия марсиан»? По-моему, оттуда.
Нет, конечно, я про себя не могу этого сказать. Я, слава богу, тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, если и был предаваем, то очень редко. Один-два случая, о которых я знаю. Может быть, были какие-то случаи, которые остались тайной для меня. Но… Мне всегда везло на друзей и даже просто на знакомых.
— А вы впоследствии простили тех людей, которые вас предали? Может быть, они раскаялись?
— Вообще говоря, я, вероятно, этих людей простил. Я сейчас вспоминаю только одну историю такого рода. Очевидно, остальные я забыл, хотя было несколько таких случаев в моей жизни. Раз забыл — значит, простил.
Человек, которого я вспоминаю, предал меня дважды. Причем в первый раз я его простил, но через год он предал меня снова. С тех пор я уже больше его не прощаю… Впрочем, какие это предательства! Так — мелкие, но гадкие пакости.
— Из повести «Гадкие лебеди»:
«— Скажи, а ты как, — сначала напишешь, а потом уже вставляешь национальное самосознание?
— Нет, — сказал Виктор. — Сначала я проникаюсь национальным самосознанием до глубины души: читаю речи господина президента, зубрю наизусть богатырские саги, посещаю патриотические собрания. Потом, когда меня начинает рвать, — не тошнить, а уже рвать, — я принимаюсь за дело…»
Борис Натанович, сейчас, по-видимому, не самое лучшее время для создания художественных произведений?
— Я могу писать только о том, что мне интересно.
У нас есть хорошо продуманный план одной фантастической повести из жизни Максима Каммерера. Мы совершенно точно знаем, какие там будут приключения. Мы знаем, чем это должно кончиться. Мы отдаем себе отчет в том, что это задумано достаточно любопытно, что это может быть не рядовая повесть.
Но это меня сейчас не интересует.
Меня интересует политика, меня интересует экономика, меня интересует социология. Я почти не читаю сейчас художественной литературы и совершенно ничего не перечитываю, что для меня попросту ненормально. Мне интереснее читать… я не знаю… большую статью Лациса, например. Или Егора Гайдара. Причем я читаю ее с наслаждением. Я не читаю — я ее изучаю, я ее впитываю, я обсуждаю ее с женой, с сыном, с друзьями. Мне это все страшно интересно. Поэтому, строго говоря, если что-то писать, то писать мне сейчас надо именно такую социально-политическую публицистику. Но здесь я никакой не профессионал, я дилетант самого низкого пошиба.
Вот такое имеет место противоречие. Как мы выберемся из него, я не знаю. Надежда на то, что Аркадий Натанович (он относится к политике гораздо более холодно и еще не потерял интереса к художественной литературе) как-то будет меня тянуть. Но пока я плохо себе представляю, что будет дальше.
— Андрей Тарковский: «Я никогда не понимал, что художник может быть счастлив в процессе своего творчества».
Аркадий и Борис Стругацкие (из повести «Гадкие лебеди»): «Какой из меня, к черту, писатель, если я не терплю писать, если писать — это мучение, стыдное, неприятное занятие…».