Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015 - Смирнов Игорь (читаем книги онлайн без регистрации txt) 📗
Спору нет, реакция может быть реставрационной. Но все же и в этом своем изводе она не просто (пожалуй, даже вовсе не) ностальгична. Один из самых проницательных реакционеров, Жозеф де Местр [7], уравнял революцию с чудом, усмотрел в ней Божий промысел, попустительствующий людской самодеятельности, дабы обнаружилась несостоятельность таковой. Возрождение институций, сокрушенных революцией, приводит общество снова в извечный естественно-божественный порядок. Довод де Местра в пользу реставрации менее всего подразумевает превозмогание линейного времени. Философу хотелось бы восстановить всегдашнюю континуальность времени, расстроенную сверхъестественным эксцессом. Так славянофилов первого призыва неудержимо тянуло в русскую старину, которая виделась им, однако, в эгалитарно-будущностном освещении — как бессословное общество, что побудило Анджея Валицкого назвать это умственное течение “консервативно-утопическим” [8].
Но более того: реакция в ее многоликих вариантах, известных истории, не сводима лишь к реставрационной. Отзываясь на революционные настроения, не ослабевавшие в России после Александровских реформ, Константин Леонтьев требовал “затормозить хоть немного […] историю” и одновременно выступал против идеализации допетровской старины (“Славянофильство теории и славянофильство жизни”, 1891). В прославленной работе “Византизм и славянство” (1876) он постулировал неизбежность упадка, который ожидает любое цивилизационно-государственное образование. С этой точки зрения путь в благое прошлое заперт. Спасение от дегенерирования лишь в одном — в диктатуре “формы”, в приостановке движения, нисходящего к разрушительному финалу. Что реакция вынашивает не только реставрационные планы, подчеркнул — пусть и с субъективно преувеличенным нажимом — национал-большевик Николай Устрялов, по формулировке которого, “здоровая реакция всегда усваивает известные достижения революции” [9].
Итак, реакции безразлично, в какое время она направлена. Главное для реагирующего сознания — истощить, “снять” обстоятельства, обусловившие его деятельность. Ответное действие воссоздает свой стимул (реакция ре-активна) с тем, чтобы погасить его. Случается (особенно часто в XX веке), что реакция поначалу пропитывается революционностью, от которой затем избавляется по мере укрепления своей мощи. Национал-социализм всегда был готов захватить власть принудительно, но после того, как она была завоевана парламентским путем, Гитлер объявил на Нюрнбергском партсъезде в 1934 году: “Национал-социалистическая революция […] завершена! В последующие тысячу лет в Германии не состоится более никакой революции”. Если реакция и “реакционна”, то не в том смысле, который обычно приписывается ей в политфилософском дискурсе, а в том, что она, будучи действием (ментальным или физическим), вместе с тем нацелена на то, чтобы выхолоститьres gestaeиз истории, чтобы парализовать ее творческую потенцию.
“Реакция” или “антимодернизм”?
Есть эпохи, которые наиболее благоприятны для разлива реакционных убеждений. В социально-политической истории такие периоды наступают после революций (неважно, успешных или захлебнувшихся, бескомпромиссных или половинчатых). В развитии логосферы модой на реакционные проекты отмечены те моменты, когда большие культурные парадигмы (вроде романтизма и тому подобных) достигают насыщения, нуждаются для продолжения жизни в переосмыслении, исправлении породивших их инициатив. И есть страны, где реакция составляет устойчивую и богатую традицию и обнаруживает себя то и дело даже помимо двух только что названных исторических условий. Одно из таких геокультурных пространств — Россия. По меткому замечанию Леонтьева (“Византизм и славянство”), русские бунты с их “самозванчеством” имели сильную консервативную составляющую, были эхом “легитимной” власти. Нигде, кроме России, не бытовал в длительной актуальности (с 1860-х годов вплоть до символизма) такой литературный жанр, как “антинигилистический роман”, изображавший бесплодность и опасность революционных предприятий. Под этим углом зрения закономерно, что в русской философии в начале XX века произошел акт коллективного и надпартийного неприятия бунтующе-нигилистического этоса (сборник “Вехи”, 1909): регионально-традиционное и солидарно-групповое не обходятся друг без друга. Еще одна страна того же типа (но этим список подобных регионов не исчерпывается) — Северная Америка. Вряд ли случаен тот факт, что именно в России и США триумфальное признание получили рефлексология и бихевиоризм, одинаково редуцировавшие человеческое поведение к схеме стимул-ответ. Учтем: обе национальные социокультуры развертывались в процессе реагирования на те побуждения, которые шли из Западной Европы (Россия начиная с Петровских реформ). Но сколько ни проводи параллелей между этими странами, расхождения здесь не менее выразительны, чем сходства, уже потому хотя бы, что русским много раньше североамериканцев пришлось искать выход из ситуации, в которой они оказались после монгольского нашествия. Евразийское движение как реакция на большевизм вместе с тем было и осовремениванием воспоминания о русско-татарском симбиозе. Я не собираюсь заниматься сейчас историко- и геокультурной компаративистикой. Мне важно лишь поставить вопрос о том, каким образом можно раскрыть постоянные слагаемые реакции, варьирующейся от региона к региону и от одной эпохи к другой.
Перед тем как перейти к обсуждению приемов, с помощью которых решает эту проблему в недавней книге Антуан Компаньон [10], следует оговориться: он взял материал, отчасти выходящий за границы, предполагаемые понятием реакции. С одной стороны, Компаньон зачисляет в “антимодернисты” таких заведомых реакционеров, как де Местр или Эдмунд Бёрк, с другой, в тот же ряд попадают Бодлер и Ролан Барт — авторы с атакующей ментальностью, которых нельзя заподозрить в охранительных симпатиях. Какой значительный интеллект не вырывается из современности, конформистски довольствуясь ею? Наряду с “консервативной революцией” “антимодернизм” — имя, вытесняющее “реакцию” из словаря культуры и затемняющее суть дела. Но если первый из двух новообразованных терминов сужает смысловой объем реакции (имея в виду ее явление только в частноопределенном месте-времени: в Германии между обеими мировыми войнами), то второй непомерно расширяет ее экстенсионал, так что разграниченность действия и противодействия исчезает начисто. Как бы то ни было, Компаньон уделяет большую долю внимания мыслителям реакционного толка, почему его метод анализа и представляет интерес для меня. “Антимодернизм” очерчивается Компаньоном в шести измерениях, куда относятся: контрреволюционность, протест против Просвещения, пессимизм, признание первогреховности человека, установка на возвышенное и риторика порицания (“1а vituperation”). Эти признаки, выявленные сугубо эмпирическим способом — посредством сопоставления цитат из разбираемых текстов, Компаньон рассматривает как неизменное достояние “антимодернизма”. Но как только покидаешь круг лиц, отобранных Компаньоном, его схема перестает работать. Де Местр был, конечно же, контрреволюционен. Однако один из тех, кто испытал его сильнейшее влияние, — Чаадаев — отозвался на поражение Декабрьского восстания, выдвинув для России план, можно сказать, сверхреволюционного — церковного — переустройства (впрочем, в уже наличной в Европе — католической — форме: вовсе небывалое не маячит перед реагирующим сознанием). Вразрез с методом Компаньона надо думать, что инвариантные составляющие реакции отыскиваются не на дискурсивной поверхности (или в явленности политико-административных мероприятий), но в скрытой от прямого наблюдения сфере возможностей, которыми располагает отрицание отрицания — “снятие” факторов, тревожащих ментальную и социальную рутину. Как, с какими нюансами эта потенциальность будет реализована, зависит от местных и исторических условий.