Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Парамонов Борис Михайлович (чтение книг TXT) 📗
Я уже не говорю о том, что слово "апофегма" превратилось на страницах данного издания в "апофтерму": это может быть опечаткой.
Простите пехоте, как пел поэт.
Повторяю: книгу Холлингдейла русским переводом погубить не удалось. Ницше представлен русскому читателю - хотя бы тем пяти тысячам, на которых рассчитан книжный тираж. (Кстати, надо бы знать, что, говоря о тиражных цифрах, по-русски употребляют слово "экземпляр", а не английскую кальку "копия".) Ницше автором растолкован и понятен для самых неподготовленных читателей, если они сами сочтут для себя интересным прочесть что-нибудь о Ницше. С текстом самого философа это было бы труднее. Холлингдейл разжевал Ницше и вложил его в рот читателю. Продукт, свидетельствую, вполне питательный.
Что ему безусловно удалось, так это лишить зловещих обертонов самые скопрометированные понятия философии Ницше: воля к власти и сверх-человек и самое туманное - вечное возвращение. Последнее, по Холлингдейлу,- это у Ницше некий суррогат метафизики, позволивший синтезировать взаимоотрицающие понятие бытия и становления. С другой стороны, можно усомниться, что Ницше в какой-либо форме владела потребность в метафизических построениях. Все три вышеуказанные понятия - это термины ницшеанской этики, и ничего кроме этики у него не было. Этот имморалист - на самом деле создатель изощренной этики, морального учения, ставшего в ХХ веке чем-то даже вроде светской религии элитных мыслителей. Основная мысль этой поистине автономной этики, в разных поворотах всех трех терминов, - свобода ее от каких-либо метафизических обоснований. Субъект и одновременно объект человеческих усилий у Ницше - это сам человек, в героической попытке самопреодоления. Воля к власти - это воля к совершенству, к победе над собой; сверх-человек - это человек, достигший такой победы, сумевший построить этический максимум вне опоры на какие-либо транцендентные ценности, иллюзорность которых Ницше разоблачил сильнее и решительнее, чем Кант или даже Маркс. Вечное возвращение в этом контексте - это готовность человека принять уготованную, самим себе выбранную судьбу, вечно нести свой крест, "да", сказанное жизни. По-другому это называлось у Ницше "амор фати"- любовь к судьбе.
Каков всё же русский Ницше - усвоение и интерпретация его философии в культурном контексте России, когда можно было еще говорить о культуре и ее контекстах?
Здесь не обойтись без одной цитаты из Бердяева, писавшего в сборнике "Вехи" (1909 г.):
...совсем печальная участь постигла у нас Ницше. Этот одинокий ненавистник всякой демократии подвергся у нас самой беззастенчивой демократизации. Ницше был растаскан по частям, всем пригодился, каждому для своих домашних целей. Оказалось вдруг, что Ницше, который так и умер, думая, что он никому не нужен и одиноким остается на высокой горе, что Ницше очень нужен даже для освежения и оживления марксизма. С одной стороны, у нас зашевелились целые стада ницшеанцев-индивидуалистов, а с другой стороны Луначарский приготовил винегрет из Маркса, Авенариуса и Ницше, который многим пришелся по вкусу, показался пикантным. Бедный Ницше и бедная русская мысль!
Тут сейчас наиболее непонятен Луначарский и его опыт обогащения марксизма при помощи Ницше. Вообще-то в такой процедуре нет ничего сверхестественного: ницшеанство - философия волюнтаризма, волевой пафос, который преодолевает и отвергает любого рода метафизические построения. А марксизм был своеобразной метафизикой, он выработал метафизическую историософию - учение о движении человеческой истории по ступеням естественно-исторического процесса. Это движение было, по Марксу, необходимым, то есть обладало достоинством и силой закона природы. Вот тут и сказалось то противоречие между бытием и становлением, которое так интересовало Ницше. Луначарский, человек читавший Ницше и кое в чем разобравшиийся, понимал, что марксистскую картину мира и истории нельзя представить в качестве революционного учения, если в нем не будет элемента человеческой активности, воли: что это за революция, которая осуществляется сама собой по железным законам естественно-исторического процесса? Протвники марксизма острили тогда: марксисты считают, что они партия борьбы за лунное затмение. Но ведь Луна для прохождения своих циклов ни в чьем содействии не нуждается.
Ленин всячески ругался с Луначарским, но из-под руки кое-что у него усвоил (так же, как у Богданова): со временем он стал говорить о субъективном факторе историко-революционного процесса. Да он знал об этом уже тогда, когда писал свое "Что делать", то есть в 1902 году: революционное рабочее движение невозможно вне партии интеллигентов-революционеров, само по себе оно может родить только тред-юнионистскую политику. Инстинкт Ленина всегда ориентировал его правильно, но философской мотивации не хватало. Вот такую мотивацию давало представление об активном марксизме, выработке которого способствовали Луначарский, Богданов и Горький. Да, Горький, бывший в России примером весьма вульгарного восприятия Ницше: критики говорили о "босяцком ницшеанстве Горького". Горький усвоил из Ницше главным образом такие парадоксальные афоризмы, как "Падающего толкни" или "Больные не имеют права на жизнь". У Ницше ведь это было своего рода самоиронией больного и преодолевающего болезнь человека; если угодно, он был - по советским моделям - Николаем Островским, только не сомнительную повесть написавшим при поддержке комосомольских товарищей, а мыслителем, создавшим совершенно новый тип философствования, который позднее назвали экзистенциализмом. О Ницше полезно вспомнить именно сейчас, когда Павку Корчагина снова пытаются выдавать за тип советского сверхчеловека.
Безусловно, самой интересной рецепцией Ницше на русской почве была та, что предложил поэт и теоретик символизма Вячеслав Иванов. Он опирался на раннего Ницше, периода "Рождения трагедии", в каковом труде Ницше выработал представление о двух полярных, но сотрудничающих бытийных силах, построяющих мир человеческой культуры. Он назвал эти начала Аполлон и Дионис. Дионис - бог бытийного преизбыточествования, оргиастических, вырывающихся за все пределы природных сил. Это как бы энергия бытия. Второй принцип, Аполлон, - принцип формы. Их единство создает эстетические феномены, являющиеся в то же время формами самого бытия. Жизнь - это аполлонический сон, иллюзия ставшего бытия, постоянно нарушаемая взрывами некоей подпольной дионисийской энергии. Нынешний психоанализ называет это сознанием и бессознательным, каковые термины выражены Ницше на языке мифологических метафор. Но Вячеслав Иванов иную философию пытался строить на дионисических энергиях. Дионисийский экстаз прорывает формы единичного, выводит за грани индивидуации. В Дионисе происходит взаимообращение "я" и "мы". Из этого Вячеслав Иванов делал что-то вроде мистического обоснования коммунизма, в его лексиконе именованного привычным в России термином "соборность". В дальнейшем эта его установка дала плод в теориях Михаила Бахтина о коллективном народном теле, каковая теория была сублимацией коммунистической террористической практики: народное тело бессмертно и не убывает, сколько б его отдельных представителей ни расстреляли.