А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Том 2 - Соболевский С. А. (книги бесплатно без txt) 📗
Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы?
В веке железном, скажи, кто золотой угадал?
Кто, славянин молодой, грек духом, а родом германец?
Вот загадка моя: хитрый Эдип, разреши!
Оказалась просодическая неисправность во втором гекзаметре: он был у Пушкина так:
Кто, славянин молодой, духом грек, родом германец?
Я заметил это Дельвигу, указал, как легко исправить погрешность перестановкою двух слов и прибавлением союза а, и попросил Дельвига сделать эту поправку или принять ее на себя. Он не согласился.
— Или покажите самому Пушкину, или напечатайте так, как есть! Что за беда? Пушкину простительно ошибаться в древних размерах: он ими не пишет!
С этим последним доводом я уже не согласился, однако не посмел и показать Пушкину: я боялся, что он отнимет у меня стихотворение, под предлогом, что он сам придумает поправку. До последней корректуры я несколько раз заводил с ним речь об этой пиесе: не сказал ли ему Дельвиг о погрешности? Нет! В последней корректуре я не утерпел, понадеялся, что Пушкин и не заметит такой безделицы, — и сделал гекзаметр правильным! Тиснул, послал ему свой альманах и несколько дней спустя сам прихожу. А он, впрочем, довольно веселый, встречает меня замечанием, что я изменил один из его стихов. Я прикинулся незнающим. Он действительно указал на поправку. Я возразил, улыбаясь, что дивная память его в этом случае ему изменила: «Так не было у вас и быть не могло!»
— Почему?
— Потому что гекзаметр был бы и неполный и неправильный: у третьей стопы недоставало бы половины, а слово «грек» ни в каком случае не может быть коротким слогом!
Он призадумался.
— Потому-то вы и поправили стих! благодарю вас!
Тут мне уже нельзя было не признаться в переделке, но я горько жаловался на Дельвига, который не хотел снять на себя такой неважной для него ответственности перед своим лицейским товарищем. Пушкин не только не рассердился, но и налюбоваться не мог, что перестановка двух его слов составила, в третьей стопе, чистый спондей, который так редок в гекзаметрах на новейших языках[790
]. Эта поправка осталась у него в памяти. Долго после того, во время холеры, когда он, уже женатый, жил в Царском Селе, я с ним нечаянно сошелся у П. А. Плетнева, который готовил к печати новый том его стихотворений[791
]. Пушкин перебирал их в рукописи, читал иные вслух, в том числе и «Загадку», и, указывая на меня, сказал при всех: «Этот стих барон мне поправил!»
Теперь могу возвратиться к NN.
Однажды, когда Пушкин был в эпиграмматическом расположении духа, я на него врасплох напал:
— Знаете ли, Александр Сергеевич, что в вас есть одна непостижимая для меня литературная идиосинкразия!
— Какая?
— Вы позволяете мне всякое свободное о вас самих суждение; вы не рассердились даже за то, что я самовольно переставил слова вашего гекзаметра; вы знаете, что я уважаю и как человека, и как писателя — NN; но как только коснусь его слабой стороны, вы тотчас вооружаетесь серьезною миною, так что поневоле замолчишь. Воля ваша, я не поверю, чтобы вы всегда оставались серьезны, читая стихи NN, например (тут я привел одно место, где, для рифмы и чрезвычайно некстати, мелькнул «огнь весталок»). Пушкин не утерпел, расхохотался и признался мне, что, читая это место, он невольно закричал в рифму: «Палок!» Тут-то и объяснилось, что частые резкие изысканности у NN, так и вызывающие эпиграмматическую критику, побудили Пушкина вооружиться против нее, единожды навсегда, этою серьезною миною[792
].
Из этого видно, как сильно было в Пушкине чувство дружбы! Увлекаемый им, он иногда говорил и писал лишнее в похвалу друзьям и тем, кому он покровительствовал, но не обманывался в своей критической совести — и она, бывало, мелькнет наружу электрическою молниею, от прикосновения даже человека, чуждого ему по всем житейским делам, но сродного по понятиям об изящном и по критическому единомыслию. Подобных анекдотов я мог бы рассказать несколько; но довольно и одного.
Упомяну еще об одной из любопытнейших оригинальностей критического ума Пушкина; я мог дознаться ее потому, что она ко мне относилась. Он очень интересовался моим «Басмановым», когда я писал эту пиесу. Не помню, каким образом рукопись моя попала наперед к Жуковскому, который, встретившись в обществе с Пушкиным, заговорил с ним о моей новой трагедии. Передам вкратце содержание того, что по этому предмету рассказал мне сам Пушкин. Первый его вопрос был о Лжедимитрии: как понял, как вывел я это загадочное лицо нашей истории?[793
]
— Лжедимитрий? — повторил медленно Жуковский и, подумав немного, промолвил: — Его и нет вовсе!
— Как нет? быть не может!
— Уверяю тебя: его нет в числе действующих лиц!
— Да невозможно писать трагедию «Басманов» без действующего лица Лжедимитрия! И тебя не поражало то, что его нет!
— Нисколько! пиеса так ведена, что он и не нужен!
Это взорвало пылкого Пушкина. Он завладел рукописью и принялся читать ее в полном убеждении, что лицо Лжедимитрия могло быть отстраняемо только посредством каких-нибудь неэстетических хитростей, каких он дотоле за мною не знавал... Прочитал пиесу, убедился в том, что она ведена просто, естественно и что нет никакой надобности во Лжедимитрии. Это чрезвычайно его поражало; он выше всего ставил la difficulte vaincue!3[794
] Не зная его разговора с Жуковским, я его и не понял. Он мне объяснил дело.
— Какая побежденная трудность,— возразил я, — когда я и не боролся!
Он на меня посмотрел во все глаза. Я преспокойно продолжал:
— Первый зародыш моей идеи «Басманова» уже протестовал против присутствия Лжедимитрия; я его отстранил, и план пиесы легко и свободно развился из основной идеи. — Я указал на другие места трагедии, более достойные, по моему мнению, внимания Пушкина.
Он отвечал: «Я все это выразумел, оценил и еще кое-что, чего вы, может быть, и сами не знаете, например: Семен Годунов был так близок к тому, чтобы сделаться обыкновенным героем мелодрамы, а вы его спасли так ловко, так удачно! Всего этого можно было от вас ожидать; но трагедию «Басманов», в которой обошлось бы без Лжедимитрия, я считал делом несбыточным — а вы сделали: как же это не главное!»
Я ничем не мог его разуверить и стал только богаче одним психологическим опытом. Конечно, я и прежде знал, что людей всего более поражает считаемое невозможным по их образу мыслей; но вот чего я не знал; чтобы при такой чистоте вкуса, при такой всесторонности чувства изящного, какими отличался Пушкин, можно было засесть на постоянной идее о побежденной трудности, когда ее и не было вовсе, по уверению самого автора, — и спорить и софистически подкреплять свою idee fixe именно тем, что всего лучше доказывало ее неосновательность! Из этих софизмов приведу хоть один. В доказательство, что не только не было побежденной трудности, но и никакой борьбы; что, напротив того, я был бы в крайнем затруднении, если бы состоялось приказание непременно впустить Лжедимитрия в мою трагедию, — я попросил Пушкина указать то место в ней, где бы можно было сделать это без вреда для основной идеи, без нарушения единства пиесы.
Что ж он отвечал!
— Voila justement ce qui prouve que la difficulte est completement vaincue! (Это-то и доказывает, что трудность вполне побеждена!)
Вероятно, он многим говорил то же самое, когда и после смерти его отголосок этого оригинального суждения, впрочем, выпавший совершенно из первобытного тона, коснулся моего слуха — даже за границею! Шевырев, будучи в Дюссельдорфе, у известного драматического писателя Иммермана, и рассказывая о нашей литературе, между прочим упомянул и о мнимой особенности моего «Басманова», называя ее удивительным tour de force4, но все-таки tour de force! Позволяю себе думать, что Шевырев или не выразумел Пушкина, или не от самого Пушкина слышал это суждение, или, наконец, самостоятельно воспользовался открытием Пушкина, выворачивая наизнанку смысл открытия: никакой tour de force в трагедии не изумил бы Пушкина, не спасся бы от его строгой критики, потому что, в его глазах, tour de force, в смысле Шевырева, был бы непростительным нарушением художественной истины, именно тем, что, еще не читавши моей пиесы, подозревал Пушкин. Но, прочитав ее, он разуверился и упорствовал в удивлении тому, что создание моей трагедии сделало не только излишним, но и невозможным присутствие Лжедимитрия; однако тотчас понял, почему в самом начале идеи о «Басманове» был отстранен Лжедимитрий: по его позднейшим сношениям с Ксениею Годуновою! Замечательно, что Пушкин, глубоко изучивший эпоху Лжедимитрия, не верил этим сношениям, но оправдывал план моей пиесы тем, что публика верит вслед за Карамзиным![795