Олег Даль: Дневники. Письма. Воспоминания - Анчаров Михаил Леонидович (бесплатная регистрация книга .TXT) 📗
Я прислонился к стене.
— Вам было плохо?
— Почему вы так решили?
— Только что уехала «скорая помощь».
— А-а-а. Нет, мне не было плохо. Наоборот.
Он чиркнул спичкой и откинулся на подушку, затянулся сигаретой.
— Вы знаете. Я ненавижу людей в униформе. Ненавижу проводниц, стюардесс, швейцаров, официантов, милиционеров и прочая. Особенно ненавижу врачей. Меня тошнит от их белых халатов, холодных рук и безразличных глаз. Единственное, на что они способны, — это ненависть.
Он вдруг засмеялся.
— Знаете, что нас спасет? Униформа. Надо всех обрядить в форму. И нацепить знаки различия. И тогда наступит желанная гармония. И не надо будет говорить по душам, чтобы выяснить, каков ты есть. Посмотрел на погоны — и готово. Все ясно. Чего достиг и какова перспектива.
Он сел и, прицелившись, выстрелил окурком в раковину.
— Нет, мне не было плохо, что касается врачихи, то это была моя жена.
И только теперь, по истечении сорока лет, он понял, что человек, которого он наблюдал все это время, с которым он делился самым сокровенным, что рождалось в нем, был он сам.
Он понял это в тот момент, когда ему хотелось вздохнуть с облегчением и отвернуться, вяло махнув на прощанье рукой, чтобы он не увидел слез, набежавших на глаза, с порывом одиночества, так похожего на тусклую лампочку в подворотне.
Это был он сам, проживший в одиночестве сорок долгих лет, и только теперь, со стороны, ощутивший почти физически жизнь, как если бы он коснулся рукой знакомого предмета и вместо ожидаемого ощущения тепла отдернул бы руку от резкого удара холода.
Комната плавала в зимних сумерках, и предметы начинали новое существование.
Отражение в зеркале было чуть-чуть размытое, но еще четкое, физически ощутимое, как бывает ощутимой тихая и прекрасная музыка, доносимая порывами теплого ветра с уплывающего парохода.
Наверное, нужно разговаривать, но так не хочется. Собственно, о чем разговаривать теперь, когда так тихо. И стоит ли нарушать эту прекрасную синюю тишину, пахнущую брусничным мороженым.
«Я давно не ел мороженого», — подумал он. Ему вспомнилось детство, такие же зимние сумерки. И синий снег, и пожар на пятом этаже, и блестящая каска пожарника. И его усы, и размытое лицо, и черные фигурки людей, стоящих внизу, и вдруг — яркая вспышка, и летящая комета, перечеркнувшая черноту и с шипом ударившаяся о белизну снега, пробившая его толщу, и оттуда, из пушистой белизны, вытекало пламя, раздавалось бульканье, и черное пятно разливалось вокруг.
Он подбежал к этому страшному чуду. Это был утюг. Простой чугунный утюг, набитый углями. И шесть отверстий краснело на боках, и ему подумалось о пароходе, плывущем в ночи с горящими иллюминаторами.
Люди готовятся ко сну, тихо переговариваются. Слушают музыку и совсем не думают о бесконечности над ними и под ними, пронизавшей их по вертикали, у которой нет ни конца, ни начала.
«Все мы нанизаны на эту невидимую вертикаль», — подумал он.
Невидимую. Но иногда до боли ощутимую. И есть одно движение: вверх и вниз.
Говорят, философия — ступенька к познанию смерти.
Может быть, чувствовать — это знать? Живут люди по-разному, а родятся и умирают одинаково. Нет. Не одинаково. И в этом своя прелесть новизны. Из тьмы в свет, из света в тьму, из тьмы в тьму.
А понимать? Что это? Нужно ли? Где промежуток? Что это?
— Мы часто видимся.
— Да, часто. Знаете, когда я просыпаюсь и сталкиваюсь со своим телом, я вдруг понимаю, что ненавижу его. Мое тело мне мешает.
Я смотрю на его худое лицо, прищуренные глаза, и мне кажется, он улыбается или видит что-то такое, что кажется ему немножко смешным.
— Сегодня мне снилось море.
— Вы здесь живете?
Он рассмеялся. У него была хорошая, светлая улыбка.
— Вы ведь тоже здесь живете. У вас красивая кошка… Вы любите кошек?
— Да…
Стало опять тихо. Жизнь утекала по вертикали. Вдруг раздался жалобный и нежданный уползающий звон. Это упал забытый и засохший цветок на дно пустой высокой и пыльной вазы.
— Прошлое живет своей тихой и отдельной жизнью. Оно похоже на куст дикого орешника, выросшего на склоне глубокого тенистого оврага, по дну которого течет холодный прозрачный ручей.
Кошка двигалась бесшумно. Оставляя шуршащий звук в тиши комнаты.
— По берегам ручья под огромными листьями папоротника таились куски изумрудной глины. Она была прохладной, и когда мои пальцы погружались в нее, то по спине у меня бежали мурашки и уши почему-то становились горячими. Мне было стыдно, словно я прикасался к чему-то запретному. Мои пальцы помнят ее до сих пор, хотя прошло лет двадцать, и я тогда был мальчишкой. Это был таинственный мир. Но он был, а мне туда больше никогда не вернуться, а может быть, он и сейчас существует. Я почему-то любил мой овраг больше, чем море, на берегу которого я тогда жил.
Мы закурили. Мне показалось, что он поднес спичку к сигарете чуть позже.
Я растерянно улыбнулся. Зазвонил телефон. Звонок был неожиданным, и мы оба вздрогнули. Аппарат стоял в глубине комнаты на старой рыжей, затертой временем фисгармонии. Телефон звонил, и звон его размножался в глубинах старинного инструмента, и каждая струна с болью отзывалась на холодный, электрический, бездушный звук.
Звонки были резкими и неприятными. Мне казалось, что тишина сжималась как перед пощечиной (ударом плетью). Я даже видел ее несчастное голубое (тело) лицо? Мне хотелось побежать и сорвать трубку, но он не двигался и, склонив голову, слушал звуки, будто считая их. Его губы шевелились. Может быть, он пытался улыбнуться. Это было похоже на то, как человек терпит незаслуженно унижение, но не хочет ничего сделать, чтобы избежать его.
Я облокотился локтями в колени и опустил голову, чтобы не видеть его лица.
— Но когда же человек станет самим собой? Когда? Как хочется уловить этот миг…
— Слушайте, не говорите глупостей, что это значит «самим собой»? Я этого вообще не понимаю… Самим собой… Извините, отвлеченная чепуха…
Если хотите знать, человек никогда не бывает «самим собой», как вы говорите.
Он задумался и отвернул лицо в глубину комнаты.
— Человек… Всю жизнь… Бывает… Вернее, пребывает… С самим собою… Понимаете?.. Он — двое… Их… Он… Двулик. Нет, я не говорю двуличен… Я говорю — двуедин… Вот это, пожалуй, точнее…
При чем тут точность? Это ведь не шахматная партия.
Вечная игра. Шестьдесят четыре клетки и в них вся человеческая мудрая хитрость. Вековая. Незыблемая. Зыбкость человеческой жизни. Вечная борьба человека с судьбой.
Лошади не было. Телега неслась с горы с грохотом, ударяясь об огромные валуны. И было страшно и странно, что она не разбивается. Меня кидало и выбрасывало, и я еле удерживался, ломая ногти о какие-то деревянные штуки.
Вечность падения, но не в пропасть, когда летишь в пространство и твой омерзительный крик цепляется за пустоту.
Это больное, физически больное падение с разбитым лицом и телом и вырванными ногтями. И перед лицом безумия мотающихся двух оглобель.
Мой крик множился, и к нему примешивалась истошность женского вопля и визгливого детского плача.
Страшная боль пронзила меня из виска в висок, словно голову мою проткнули тупой, ржавой, зазубренной иглой.
1.
Разбежалась река, да и ударилась с размаху о землю. Разорвалась надвое и омывать ту землю стала. Смирилась не сразу, а потихоньку. Устала. Пришедшие люди нарекли один проток «Медведицей» и верно угадали нрав, потому что медведица — зверь потайной и тихий, до поры.
А другому протоку и названья не дали, потому что и не видно его за ивами да за камышом было.
Людям место понравилось. И лес, хоть и небольшой, и землица есть, под огороды.
И выросло на острове том семь дворов, семь домов. А восьмой бакенщик на самой грудине поставил, на самом разрыве реки могучей.