Божьи люди. Мои духовные встречи - Митрополит (Федченков) Вениамин (электронная книга txt) 📗
Расскажу два — три случая.
Когда мне было лег 6–7, я проснулся рано, с матерью… Было еще темно. Время зимнее. Мама затопила печку. Я верчусь возле нее… Счастливое то время, когда дитя любит свою маму, а она — его…
Топили соломой. Быстро она вспыхнула — и весело огромное пламя вылетало через трубу. Мама говорит мне:
— Я, сынок, ныне сон видела: будто подают мне яблоко; снаружи оно красивое, а разломила я его, внутри — гнилое. Что бы это значило?
Не задумываясь, я с простой детской чуткостью сразу ответил:
— Не к добру это, мама! Ждать беды.
Мамочка загрустила, соглашаясь. Замолчали.
Наступил день. Как и все. Небо было затянуто мягкими, серыми, непрерывными, “теплыми” облаками. Принесли почту. На имя моего отца письмо от барина Б–го[258]. Снаружи чистое, красивое. Внутри был отказ от места. Отец занимал место конторщика.
…Он был еще крепостным мальчиком переслан, как почтовая посылка, из Смоленской губернии в другое имение Б–х, в Тамбовскую губернию.
Ему было тогда 14 лет всего.
Прослужил он 25 лет верою и правдою своим господам. В это время умер старый барин Андрей Ильич. Помню: его возил в коляске лакей, Алексей Емельянович. Наследники разделили имение. И отец оказался лишним. Нас выбросили. А уже у родителей было четверо детей, нет — уже пятеро, а может быть — и скорее всего — и Лиза, шестая, родилась уже… Да, да — конечно!
Правда, подарили нам избу, в коей мы жили. Но много мы потом горя натерпелись. Легко сказать: 8 человек семья. А работы не найти. И бахчи сажали. И — увы — винную лавку года 3 держали. Насмотрелись всего… Письмо оказалось гнилое внутри.
Прошло после этого 20 лет почти. Я окончил академию. Встал передо мной вопрос об иночестве. Трудный вопрос… И думал, и советовался. Наконец, подошло время решать. Мне посоветовали молиться особенно горячо… Я — в студенческой спальне, когда никого не было, клал земные поклоны и читал акафисты… Но странно: душа была холодна. Однако я не обращал на это внимания и положенное вычитывал терпеливо. После двух дней я вдруг совершенно ясно вспоминаю, что в обе эти ночи видел один и тот же сон.
Будто я на родине… Ухожу из дома вниз, к реке… Мост… Перехожу его, поворачиваю направо. Вдали через луг село… Но за ним мне виднеется город большой, с трубами, — на равнине.
Вдруг возле меня появляется какой-то шалаш. И здесь отец. Матери нет. Я захожу туда. И предо мною много чулок. И все черные. Отец и говорит: “Ну чш же, переобувайся!”
Дальнейшего не помню. Кажется, переобулся. Решил идти. Это была последняя капля. Замечательно, после оказалось, что мама была против моего пострига, а отец сказал мне так:
— Ведь это мать не хотела (и заставляла его писать письма мне против монашества моего, якобы и от его имени), а я сам не был против этого, представляя тебе решать свою жизнь.
Из семинарской жизни вспоминается случай, буквально повторившийся наяву.
Я видел, как преподаватель истории, Н. П. Розанов, неожиданно вызвал меня отвечать урок. А я не учил его (как и все товарищи, готовился лить “к спросу”). И во сне происходил целый диалог между ним и мною. Утром рассказал я товарищам, но они успокоили:
— Тебя не спросит! Первого ученика он в конце четверти вызывает.
Я ушел в сад, к “гимнастике” (столбы, лестница и проч.) И там рассказал двум товарищам.
— Тебя не спросит.
Пробил звонок. Садимся за парты. Входит Н. П. Вызвал Познанского. А после… меня…
Обращаюсь назад и тихо говорю:
— Сон — в руку.
После — весь разговор между мною и преподавателем буквально повторился, включительно до того, что он начал читать мне “нотацию”:
— Федченков! Как вам не стыдно! Вы — первый ученик, должны пример подавать другим. А вы… — и т. д.
Он иногда любил-таки читать такие общеизвестные нравоучительные назидания. Семинаристы слушали их очень спокойно, будто и не к ним относилось: так мило и складно у него было, точно он урок рассказывал. А однажды они во время такого назидания намеренно окружили его толпою, будто бы внимая. Другие же за их спинами подошли к журналу и смотрели свои отметки (это у нас было тайною)… И вспоминается мне благодушный повар из басни Крылова, под пьяное ворчание которого кот доканчивал цыпленка…
На этот раз, однако, было печальнее мне, чем коту. Я страшно осрамился и перед классом, и перед хорошим преподавателем. Я его любил больше других. И он ко мне относился хорошо…
Но недели через три он вызвал меня снова. К тому времени я повторил и выучил курс русской истории за целый год. Минут пятнадцать спрашивал меня Н. П., задавая вопрос за вопросом, а лишь я начну отвечать, он перебивает и другой задает. Наконец, понял, что “все знаю”. Замолчал… Класс следил за этой борьбой учителя и ученика: кто кого? Я тоже жду… Но уже спокойно, вооруженный не только учебником, но даже и его записками, откуда-то мне попавшимися. Ожидаю еще вопросов… Но, помолчав чуточку, мой добрый учитель ласково, но с видом строгости произносит всего лишь:
— Ну, то-то!.. Идите!
Я получил “пятерку”. Добрые отношения восстановились. Сон кончился благополучно.
Были и другие сны… Они у меня записаны в других местах (например, об уходе м. Евлогия с […], о моей поздке в Россию). Но сейчас очень кратко расскажу про видение мною патриарха Тихона.
Это было в год раздора митрополита Антония и митрополита Евлогия. Я уехал из Парижа в Канны; там служил ежедневно. И однажды вижу сон.
Будто я в каком-то огромном городе. Кажется, в Москве… Но на самой окраине. Уже нет улиц, а просто разбросанные кое–где домики… Место неровное… Глиняные ямы. А далее бурьян и бесконечное поле. Я оказываюсь в одном таком домике, скорее, в крестьянской избе. Одет в рясу, без панагии архиерейской, хотя и знают, что я — архиерей. В избе человек 10–15. Все исключительно из простонародья. Ни богатых, ни знатных, ни ученых. Молчат. Двигаются лениво, точно осенние мухи на окне, перед замерзанием на зиму… Я не говорю — и не могу говорить: им не под силу слушать ни обличения, ни назидания, ни вообще ничего божественного. Душа их так изранена — и грехами, и бедствиями, и неспособностью подняться из падения, — что они точно люди с обожженной кожей, к которой нельзя прикоснуться даже и слегка… И я, чувствуя это, молчу… Довольно того, что я среди них, что они не только меня “переносят”, но даже “запросто” чувствуют себя со мною (однако не фамильярно, ничего вольного), не стесняются, “своим” считают.
“Только ты молчи, — безмолвно говорят мне их сердца, — довольно, что мы вместе… Не трогай нас: сил нет”.
Мне и грустно за себя, что ничего не могу сделать, а еще больше их жалко: несчастные они.
Вдруг кто-то говорит:
— Патриарх идет.
А точно они и ранее ждали его. Мы все выходим наружу. Я среди группы.
Глядим — почти над землей двигается Святейший Тихон. В мантии архиерейской, в черном монашеском клобуке (не в белом патриаршем куколе). Сзади него в стихаре послушник поддерживает конец мантии. Больше никакой свиты…
И не нужно: души больные, пышность излишняя непереносима им.
Смотрим мы на приближающегося святителя и видим, как на его лице светится необычайно нежная улыбка любви, сочувствия, жалости, утешения… Ну, такая сладкая улыбка, что я почти в горле ощутил вкус сладкого…
И всю эту сладость любви и ласки он шлет этому народу… Меня же точно не замечает… И все приближается.
И вдруг я ощущаю, как в сердцах окружающих меня крестьян начинает что-то изменяться: они точно начинают “отходить”, оттаивать. Как мухи при первых лучах весеннего солнца… Я даже внутри своего тела начинаю ощущать, будто у них и у меня “под ложечкою” что-то начинает “развязываться”, расслабевать… “Отпускает”… После я узнал, что в этом месте у нас находится нервный узел, так называемое “солнечное сплетение” (куда и “подкатывает” при горе)…
И в глазах их начинаю читать мысли:
“Гляди-ка, Святейший-то улыбается… Значит, еще дышать- то можно, стало быть!”