Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста - Резник Семен Ефимович (онлайн книга без txt) 📗
Между тем в Москве произошло еще что-то непредвиденное. Это Ковалевский понял, когда однажды, едва он вошел в контору, Андре, который последнее время держался надменно, бросился к нему с приветствиями и чуть ли не с объятиями. Андре рассыпался мелким бесом, заискивал, был очень взволнован и бледен. Телеграмма Рагозина, которую он показал, гласила, что назначено собрание кредиторов, и, если не удастся добиться отсрочки платежей, положение станет отчаянным.
А что же Торнтоны? Не только Ковалевский, но и более осведомленный Андре ничего не понимал. И еще одна депеша Рагозина не внесла никакой ясности. В ней только говорилось: «Новое правление поставило меня в компрометирующее положение. Надеюсь получить аудиенцию у министра».
На следующий день пришла телеграмма от Юлии Лермонтовой, которая хоть чуть-чуть прояснила новый «переворот» в «товариществе». Оказалось, что братья Торнтоны, поразмыслив, не захотели рисковать миллионом и вышли в отставку. Так вот зачем понадобилась Рагозину встреча с министром: он решил просить помощи у правительства!
Вскоре пришло известие, что министр финансов Бунге пообещал Виктору Ивановичу субсидию в миллион рублей. Даже мало разбиравшийся в коммерческих делах Александр Онуфриевич сразу понял, что Рагозин спас «товарищество» «именно в такой момент, когда оно было в страшной крайности», а потому он «станет, очевидно, опять полным хозяином всего предприятия». Александр убеждал брата, что ссора с Виктором Ивановичем ему только повредит и «если возможно еще спасти ваши отношения, то это следует сделать». Но Владимир Онуфриевич был настроен крайне воинственно. «При малейшем успехе, – с тревогой писала Софья Васильевна Александру Онуфриевичу, – Володя так закусывает удила, что, право, точно искушает судьбу послать на нас новые удары. Ужасно как все это скучно и печально, а за будущее ужасно страшно».
Сидеть сложа руки в Париже больше было невозможно.
Софья Васильевна порывалась отвезти Фуфу в Виллафранку и ехать вместе с мужем в Москву, но он категорически восстал против этого, и она осталась. Сам Владимир Онуфриевич намеревался вернуться через два-три дня. И – словно в воду канул.
А ведь он оставил жену почти без денег! Не зная, что предпринять, Софья Васильевна зашла к Андре. Ее поразило, с каким видимым и даже перед нею нескрываемым пренебрежением отзывался он о ее муже. Между тем Ковалевский был убежден, что Андре его боится. Утраченная вдруг Владимиром Онуфриевичем способность объективно оценивать положение пугала Софью Васильевну больше всего, тем более что о «странном» его поведении в Москве ей сообщала Юлия Лермонтова.
«Пожалуйста, пиши мне откровенно, без обычной победной песни, – умолял и Александр брата из Виллафранки, – у всех дела идут всегда больше худо, чем хорошо; нет особенной причины, чтобы у тебя шли лучше, чем у других. Пожалуйста, сообщай подробнее о черных сторонах дела».
Но «черных сторон» Владимир не желал замечать.
«Дорогой Александр Онуфриевич, – писала Софья Васильевна в середине февраля 1882 года. – Сейчас получила Ваше письмо, и, право, беспокойство мое за будущее растет с каждым днем […].
От Юли я получила вчера письмо с странными известиями. Она пишет, что В[ладимир] О[нуфриевич] ужасно весел и радостен, «ликует», как она выражается, хотя ей, как и нам, его положение материальное представляется вовсе не радостным, и она тоже не понимает, откуда его ликование. Он сообщил ей, между прочим, что он будет высылать мне по 800 франков в месяц и что его денежные дела совсем не тревожат».
Дальше Софья Васильевна писала что-то уж совсем изумительное. Оказывается, в Париже на счет Владимира Онуфриевича (при его-то средствах!) живет какой-то Жамуль, «гениальный итальянец», изобретающий новую систему отопления. Жена итальянца в Москве, по-видимому, бедствует. И вот Владимир Онуфриевич сказал Юле, что намерен снять большую квартиру, поселить в ней эту самую мадам Жамуль, а остальные комнаты сдать в наем! «Что это означает, я решительно не понимаю, – продолжала Софья Васильевна. – И без того уж теперешнее положение тяжело, а тут еще такое удивительное отношение к нему со стороны Вл[адимира] Онуфр[иевича]. Для меня это тем страннее, что при его отъезде я ничего подобного и предполагать не могла.
[…] Если бы В[ладимир] О[нуфриевич] решился успокоиться и ограничиться университетом, то мне, конечно, необходимо было бы вернуться в Россию, и это вовсе не было бы так ужасно, если бы В.О. действительно успокоился и не губил и себя и меня вечными придумываниями […].
Работа моя, окончание которой так важно для моих планов, тоже лежит теперь нетронутой, так как я иногда по целым дням не в состоянии делать что-либо, как только ходить взад и вперед по моей комнате, как зверь в клетке.
Хоть бы какое-нибудь решение, а эта неизвестность просто убийственна».
Упорное молчание мужа не только ставило Софью Васильевну в трудное положение, но и уязвляло ее женское самолюбие. В конце концов она не выдержала и написала ему снова:
«Любезный Влад[имир] Онуф[риевич].
Из того обстоятельства, что ты не пишешь не только мне, но и твоему брату, я заключаю, что, по всей вероятности дела твои идут очень плохо, et tu manges les sangs 64, как говорят французы, придумывая, как бы поскорее соорудить какую-нибудь такую штуку, чтобы разбогатеть. Это меня ужасно тревожит, и чем серьезнее и хладнокровнее я обсуждаю наше положение, тем более увеличивается мой страх, как бы твоя «погоня за наживой» не привела к плачевным результатам.
Я с моей стороны готова сделать решительно все, чтобы облегчить тебе заботу о нашем пропитании и не послужить предлогом к киданию в предприятия […].
Если ты напишешь, что можешь, не надрывая живота и не компрометируя твое положение в университете, выделить мне 800 фр[анков] в месяц (откуда?), то я покамест буду продолжать жить в Париже; если же у тебя в настоящую минуту никаких разумных и не компрометирующих тебя ресурсов, кроме университетского жалования, нет, то надо, разумеется, придумать другую комбинацию для нас.
Может быть, твой брат согласится взять к себе Фуфу и М[арию] Дм[итриевну] на все лето за 200 – 300 фр[анков] в месяц, а я проживу в Берлине тоже приблизительно на такую же сумму. Если же и это еще слишком дорого, то, разумеется, не остается ничего, как вернуться в Москву.
Прошу тебя, напиши мне откровенно о положении твоих дел и твои надежды.
[…] Относительно наших взаимных отношений тебе беспокоиться нечего. Наши натуры такие разные, что ты имеешь способность иногда на время сводить меня с ума, но лишь только я предоставлена самой себе, я возвращаюсь к рассудку, и, обсуждая все хладнокровно, я нахожу, что ты совершенно прав, что самое лучшее нам пожить отдельно друг от друга. Ни злобы я против тебя не чувствую, ни желания во что бы то ни стало вмешиваться в твою жизнь. Поверь, что если только финансы или отсутствие их, не обрежет нам все крылья, то я тебе ни в чем помехой не буду. Но еще раз повторяю тебе, не старайся разбогатеть a tout prix 65, ты довольно проучен опытом, как это опасно.
Твоя Софа.
Фуфа здорова».
Что это? Окончательный разрыв? Или очередной зигзаг, каприз, вызванный взвинченностью нервов и настроением минуты?
Этого Владимир Онуфриевич не знал, да и мысли его были направлены на другое. 800 франков в месяц! Взять их было неоткуда, а признаться в этом – совершенно невозможно. Когда-то отец Софы выручил его в трудный момент, и потом эти деньги были вычтены из ее наследства. А оставшиеся тридцать тысяч поглотили злосчастные питерские постройки… Конечно, то была их совместная ошибка. Но Владимир Онуфриевич полагал, что вся ответственность лежит на нем одном. Как же после этого написать жене, что он не может высылать ей жалкие 800 франков в месяц?..
Не получая никакого ответа, Софья Васильевна, списавшись с Александром Онуфриевичем, решилась отправить Фуфу с няней к нему в Виллафранку. Правда, в день их отъезда она получила телеграмму от мужа: «Будешь получать 800 франков. Дела хороши». Она заколебалась: стоит ли разлучаться с дочерью? Но в тот же день пришло письмо от Юли. По ее наблюдению, у Владимира Онуфриевича не было ни денег, ни сколько-нибудь определенных надежд; он просто храбрится, писала она, и храбрится «очень некрасивым образом».
64
Ты пьешь свою кровь (в смысле: грызешь самого себя) (франц.).
65
Какой угодно ценой (франц.).