Путешествие в страну Зе-Ка - Марголин Юлий (лучшие книги без регистрации txt) 📗
Два миллиона советских немцев были разгромлены советским правительством еще до того, как они проявили свои гитлеровские симпатии. Их выселили в казахские степи, а их молодежь взяли в «трудармию» и послали на Урал, где условия были приблизительно такие же, как в лагерях. В немцы были записаны также дети от смешанных браков, где мать была еврейка, а отец немец. Отец мог умереть, а сына в 17 лет, как немца, отправляли в трудармию, несмотря на то, что он ни слова не умел по-немецки и считал себя русским. Есть «демократы», оправдывающие насильственное переселение целых племен, как приволжские немцы, крымские татары или кавказские карачаи, с их исторических мест в глубину Азии их враждебностью советскому строю. Возможно, что с точки зрения братства народов тетя Матильда заслужила свою участь. Коберштейн же был просто старый крестьянин, которого не стоило сажать в лагерь. Его посадили на всякий случай, как потенциального врага. В лагере, где радио каждый день повторяло лозунг «убей немца», Коберштейн в качестве инвалида и хроника нашел подходящую работу: устроился в сушилке.
За всеми бараками и стационарами, на краю света, в дальнем углу лагерного четырехугольника стояла жалкая лачуга. Бревна ее потемнели и потрескались, стекла в окошках полопались и были заткнуты соломой, тряпками, досками. Дверь висела на одной петле и не притворялась. Из сеней с земляным полом был вход — налево в кипятилку, направо в сушилку. Кипятильщик Арон и сушильщик Коберштейн не жаловались на холод. Вода клокотала в огромных бочках у Арона, труба выходила наружу, и под окном стояла очередь дневальных с ведрами. Арон трижды в день отпускал им кипяток по счету. Открывал кран и глядел через окно, кто получает. Внутри кипятилки была большая печь, нары, стол, много дров под столом, под нарами и на печи, и кроме того общество гостей, с которыми разговаривал общительный хозяин, заросший и черный, как цыган, Арон Штернфельд.
Погреться в кипятилке зимой — дело хорошее. Но скоро я сделал открытие, что напротив, у Коберштейна, еще теплее. Сушилка была узкая камера, во всю длину которой щли две железные трубы, сантиметров по 30 в диаметре. Хозяин был Паташон, с пугливым взглядом голубых глаз. Я с ним поговорил по-немецки, написал ему письмо, и он мне позволил приходить к нему греться.
В два часа я приходил из холодного барака хроников (там топить начинали только вечером) и укладывался под трубы. Свернувшись калачиком на подстеленном бушлате, я утопал в блаженном тепле. Я лежал там до сумерек. Там была моя Африка, мой Экватор. Где-то бушевали ветры, снег кружил в открытом поле, люди мерзли и старались прийти в себя у костров, а я лежал в струе горячего воздуха, пока раскаленные трубы и позднее время не выгоняли меня из моего убежища. В конце концов Коберштейн предложил мне работать вместе.
Надо объяснить, что такое сушилка. Это учреждение,функционирующее 24 часа в сутки, где одному трудно управиться. Это камера, в потолок и стены которой вбиты деревянные крюки. У нас их было до 200. Вечером, когда бригады ложатся спать, начинается шествие дневальных из бараков в сушилку. Каждый несет на себе неправдоподобную гору мокрых вещей. Бригады весь день работали в грязи, под снегом и дождем. Все на людях промокло, напиталось грязью. Несут вывалянные в грязи тяжелые ватные брюки, сырые бушлаты, мокрые, как из воды, ватные чулки, опорки, валенки, «четезэ». Все это с помощью высокого шеста развешивается на крюках. Нелегко развесить под потолком сто мокрых и тяжелых бушлатов. Надо каждую вещь повесить умеючи, расправить и выворотить, обувь поставить на печи или повесить над трубами низко-низко, чтоб к утру она была совершенно суха. При этом ничего не перепутать, вещи каждой бригады принять по счету и повесить отдельно. Вся эта развеска производится при свете тусклой керосиновой лампочки без стекла. Печь топится из сеней. В 10 часов температура начинает подыматься. Тени дрожат и волнуются в узкой полутемной камере, завешенной фантастическим тряпьем, под которым можно пройти только согнувшись. Воздух невыносимо тяжел — это воздух прачечной в подвале, где все испаряется и смердит. Горячие и едкие волны ходят по сушилке. С 10 часов сушильщики работают нагие. И этого мало. В полночь, когда трубы накалены докрасна, невозможно оставаться на нарах. Единственное место — на земляном полу у двери. Оттуда через отверстия тянет ледяной воздух. Коберштейн спит. Я топлю ночью. Каждые полчаса я выскакиваю нагишом в сени и наполняю печь дровами. Всю ночь продолжается метание между сенями и раскаленной сушилкой. Уже в 10 часов люди, заглядывающие в сушилку, не могут там оставаться больше 5 минут, но настоящий жар начинается только после полуночи. Из этого жара, как из духовой печи, нагой сушильщик выскакивает во двор, в снег, на тридцатиградусный мороз архангельской ночи, и обратно. Такие переходы не вредят ему, он привык.
За час до подъема в темноте хрустят шаги за стеной, и первый дневальный стучит в дверь. Сушильщики подымаются, зажигают свет. Печь выгорела. Удушливый ночной жар прошел. Первый дневальный не торопится, ему приятно посидеть в тепле, поговорить о вчерашних новостях. Минут 5 он так сидит, потом встает и поворачивается спиной, расставив ноги. Ему на плечи набрасывают один сухой и горячий бушлат, на него второй и третий, через руку перевешивают связку ватных чулок, через другую связку обуви. Он навьючен до того, что сам уже не в состоянии отворить себе двери. Распахивают пред ним дверь, говорят: «не споткнись на пороге», и дневальный, как доисторическое чудовище, бредет, согнувшись в три погибели, под своей ношей…
В полчаса разобрана вся сушилка. Сереет день… Сушильщики ложатся до 8, т. е. до завтрака.
На поверку нас не вызывают. Дважды в день, утром и в 5 часов пополудни, стрелок или помощник нарядчика кричат издалека: «Эй, сколько вас там?» — Арон-кипятильщик или кто-нибудь из нас, быстро проверив, сколько людей у соседа, кричит из двери:
«четверо!» или «пятеро!» — и на этом конец. Но выйти нам из дверей нельзя, пока не кончится проверка, и мы не услышим издалека отбой.
В 9 часов начинают сносить белье. На лагпункте две прачечные, общая и больничная. Там же стирают и вольным. Белье у всех одинаковое: грубый миткаль с клеймом лагеря или Санчасти, рваные рубахи, кальсоны в клочьях, желтые простыни, серые гимнастерки, синие майки. Женщины носят то же казенное мужское белье. Огромные узлы белья связаны жгутом, свернутым из пары кальсон. Если открыть днем дверь в сушилку, из-за непроницаемой завесы мокрого белья, не видно ни окна, ни стен. Мыло в лагере — величайшая редкость, и потому белье, постиранное без мыла или с помощью чернозеленой мази, напоминающей деготь, почти так же грязно, как до стирки. За бельем надо следить в оба, а то стянет какой-нибудь незваный гость.
Осенью и весной много работы. Зато летом сушилка отдыхает. Если днем не дождило — сушить нечего. Белье бывает не каждый день. Тогда сушилка — дача. Два инвалида живут в ней уединенной жизнью. Сюда редко заходит начальство. Нет ни радио, ни электричества, ни суеты барака. Провинция, глушь. В полдень Коберштейн и Марголин сидят на завалинке, греются на солнце. Внутри сушилки чисто и пусто.
Настали теплые дни. Моя помощь больше не нужна была Густаву. Я продолжал еще жить в сушилке. Но теперь главное мое занятие было другое. Я стал бригадиром хроников.
Два атрибута бригадирской должности это — фанерная дощечка со списком членов бригады и хлебный ящик.
Обыкновенно бригадир и его рабочие помещаются вместе, одной семьей. Но мои хроники были разбросаны по всему лагерю. Было их от 20 до 30. В АТП и в женском бараке, в рабочих бараках — всюду были мои люди. День бригадира начинался рано. Я вставал за % часа до подъема, выходил на двор, умывался из кружки, и с хлебным ящиком на груди отправлялся на другой конец лагеря. Под окном хлеборезки уже стояла очередь. Окно было заперто. Только когда с вахты доносился сигнал побудки, подымалось фанерное оконце, и из-за него высовывалась здоровая и широкая физиономия хлебореза Сени. — «Подходи за хлебом!»