Беспокойное бессмертие: 450 лет со дня рождения Уильяма Шекспира - Казавчинская Тамара Яковлевна
Сами названия глав книги Брандеса: «Психология Гамлета», «Личные элементы» — были напрямую связаны с интересами Фрейда. Прежде всего, Фрейда покорило описание Брандесом психологического состояния Шекспира в то время, когда он начал работать над Гамлетом: «В 1601-м поток мучительных впечатлений нахлынул на душу Шекспира, — пишет Брандес, — но более всего он думал о смерти Джона Шекспира:
Вся юность, проведенная возле отца, воскресла перед Шекспиром; вместе с воспоминаниями возник целый рой мыслей, и основные отношения между отцом и сыном выступили на передний план в его душевной жизни; он погрузился в думы о сыновней любви и сыновнем почтении.
По мнению Брандеса, рождение „Гамлета“ было прямым следствием смерти отца Шекспира:
Он лишился своего отца, своего первого друга и покровителя, честь и репутация которого были ему так дороги… В том же году в фантазии Шекспира начинает создаваться „Гамлет“.
Когда в 1900 году в „Толковании сновидений“ Фрейд пишет о том, каким образом ему удалось постичь суть эдипова комплекса и механизмов бессознательного, он признает свой долг перед „Гамлетом“:
Конечно то, с чем мы сталкиваемся в „Гамлете“, может быть только состоянием духа самого поэта. В книге Георга Брандеса (1896) содержится утверждение, что Гамлет был написан сразу же после смерти отца Шекспира (1601), то есть под непосредственным воздействием тяжелой утраты и, как можно заключить, в то время, когда его детские воспоминания об отце заново всплыли в его памяти. Известно также, что сын самого Шекспира, который умер в раннем возрасте, носил имя „Гамнет“, созвучное имени „Гамлет“.
Никаких свидетельств того, что смерть отца глубоко потрясла Шекспира (как полагает Брандес), не существует. Иначе обстоит дело с Фрейдом, перенесшим такую же утрату. В начале ноября 1896 года, через две недели после похорон отца, Фрейд признался Флиссу, что, пройдя „одним из тех темных проводящих путей, которые находятся за пределами формального сознания“, он понял: „…смерть старика глубоко затронула меня… К моменту смерти его жизнь уже давно закончилась, но в ответ на эту смерть мой внутренний голос разбудил во мне все прошлое. Я чувствую, что потерял почву под ногами“.
Последующие месяцы Фрейд боролся с одолевавшими его противоречивыми чувствами к умершему отцу и тогда же начал подвергать себя беспрецедентному, непрерывному самоанализу. В его безжалостно честных письмах к Флиссу (он и представить себе не мог, что их когда-нибудь предадут огласке — ответы Флисса он уничтожил собственноручно) содержатся описания научных прорывов и неудач, пережитых им в ту пору, когда создавалась новая теория бессознательного. Уже в начале лета 1897 года Фрейд испытывал то, что он назвал гамлетоподобными симптомами:
До сих пор я и представить себе не мог ничего, похожего на мой нынешний приступ интеллектуального паралича. Каждая выводимая мною строка — пытка… Я прошел через нечто вроде невротического состояния, сопровождавшегося странными настроениями, непостижимыми для сознания: смутные мысли и неопределенные сомнения с едва мелькающим то здесь, то там лучом света.
После посещения отцовской могилы в августе 1897-го Фрейд чувствовал себя безвольным как никогда. Его преследовал сон об отце, в котором появлялась надпись: „Тебя просят закрыть глаза“. Он интерпретировал эти слова как акт самообвинения, связанный с его „долгом перед умершими“, скорбел о своей утрате, пытался преодолеть интеллектуальный паралич и определить, не ошибается ли он в понимании себя, своего отца и принципов работы психики.
Уже в сентябре он отказался от теории соблазнения и поведал эту „великую тайну“ Флиссу: „Я больше не верю в свою неврастению“. Фрейд сознает, что из этой его теории следует, будто сексуальное насилие совершил и его собственный отец: „Отцам всех моих пациентов, включая и моего собственного, должно быть предъявлено обвинение в извращениях“. Придя к выводу, что причина „легкой истерии“ его пациентов и его собственной кроется не в этом, Фрейд снова погружается в полную растерянность: „Я понятия не имею, куда меня занесло из-за того, что мне не удалось найти теоретическое обоснование репрессии и механизмов ее действия“. Он сознает свое родство с Гамлетом и цитирует Флиссу принца: слова о состоянии „готовности“ [145]. Наконец, в октябре наступает ясность, то есть возникает новая теория, подсказанная литературными героями: царем Эдипом и Гамлетом. Охваченный волнением Фрейд пишет Флиссу:
…мне пришла в голову одна идея, имеющая универсальное значение. Я обнаружил, и в своем случае тоже, феномен влюбленности в мать и зависти к отцу — теперь я считаю это явлением всеобщим, характерным для периода раннего детства… И если это так, то становится понятна власть, которую имеет над нами Царь Эдип. Греческий миф посвящен теме необъяснимого влечения, которое каждый знает по себе. Каждый из зрителей был когда-то маленьким Эдипом в своих фантазиях и каждый содрогается от ужаса, наблюдая осуществление этой мечты, перенесенной в реальность.
Если трагедия Софокла породила теорию и дала ей название, то „Гамлет“ лишь укоренил ее:
У меня мелькнула мысль, что на том же, возможно, основан и Гамлет. Я не говорю, что таково было сознательное намерение Шекспира, я скорее склоняюсь к мысли, что некое реальное событие побудило поэта создать образ героя, в чьем бессознательном отразилось собственное бессознательное автора.
Поразительное утверждение! Фрейд предполагает, что Шекспир не позаимствовал и не придумал испытания, выпавшие на долю Гамлета, а сам пережил нечто подобное. „Реальное событие“ — смерть отца, произошедшая незадолго до того, как Шекспир принялся сочинять пьесу, — „запустила“ в сознании драматурга механизм неоднозначных эдиповых ассоциаций, сходных с теми, что возникали у самого Фрейда после смерти отца.
Самоанализ позволил Фрейду разобрать пьесу, используя перенос (примерно в том же духе, в каком он толковал ощущения, остававшиеся у него от собственных снов), и обнаружить следы глубоких эдиповых ассоциаций, рождавшихся в сознании драматурга после смерти отца. Ощутив близость своего психического состояния состоянию Шекспира и Гамлета, Фрейд уверился в возможности успешной диагностики истерии, которую переживает каждый. С точки зрения Эрнеста Джонса в этом не было ничего удивительного: „Фрейд разгадал загадку и этого сфинкса, как разгадал загадку фиванского“.
Фрейд был убежден, что теория эдипова комплекса отвечает, наконец, на вопрос о промедлении Гамлета: „Что это, если не мука, которую ему причиняют смутные воспоминания о том, как сам он замышлял нечто подобное против собственного отца из любви к матери? Вспомните: „Если принимать каждого по заслугам, то кто избежит кнута?““ [146] Другие части гамлетовской головоломки встают на место с той же легкостью:
Его совесть — это бессознательное чувство вины. А его сексуальная отстраненность в разговоре с Офелией — разве это не типичный признак истерии? А в конце пьесы, разве столь же непостижимым образом, как и мои истеричные пациенты, он не навлекает на себя наказание и повторяет трагическую судьбу своего отца, отравленный тем же соперником?
Впоследствии Фрейд прославился объяснениями случаев Маленького Ганса, Анны О., Человека-Крысы, Доры, но „случай“ Шекспира во многих отношениях был самым логичным и последовательным.
В нашу постфрейдистскую эпоху все эти трактовки могут показаться малопримечательными. Но сам Фрейд прекрасно понимал, какими экстравагантными они покажутся его современникам, которые разделились на два лагеря — в зависимости от того, к какому из двух общепринятых объяснений проволочек Гамлета они склонялись: либо принц был парализован своим бесконечным философствованием, либо был „патологически нерешителен“. Фрейд нисколько не сомневался в том, что „человечество пребывало до сих пор в полнейшем неведении относительно характера героя“, оно и понятно — ведь никто и никогда не подвергался такому самоанализу, который он только что начал применять к себе.