Кольцов - Скатов Николай Николаевич (книга жизни txt) 📗
Но дело не только в понимании того, что хорошо, а что плохо. Кольцов, вероятно, мог бы быть отличным журналистом, как тогда часто называли издателей, и потому, что был наделен замечательным тактом действительности, чутьем на конъюнктуру. Он подробно объясняет Белинскому, почему хуже, чем могла бы, прошла подписка на «Отечественные записки» («В прошлом годе был неурожай, и сей год: другой бы и степняк-помещик и житель, городской выписал журнал, да людей надо кормить, да купить хлеб, а денег нет»), почему идет «Библиотека для чтения» («ради Брамбеуса; он много захватил кредиту своими грязными остротами. Они приходились по людям как раз»), почему читатели не отказываются от «Сына отечества» («ради Полевого, которого по старой дружбе – стариков много еще и теперь – любят»), и заключает: «Народ же как ни дурен, но имеет свое время, силою же в один час его не переделаешь».
С приходом Белинского в «Отечественные записки» Кольцов с тем большей страстью становится «пропагандистом» журнала, что и себя почитает его, как говорили раньше, «постоянным и непременным» сотрудником, явно стремится идти в ногу с журналом и вообще ощущает себя и свое творчество, при всей вроде бы его уникальности, в литературном процессе, в авангарде этого процесса: «Лучше „Отечественных записок“ для меня места не надобно. Дай бог только удержаться в них и не отстать: чертовский журнал! Я так и смотрю в нем на свои пьески: не торчит ли какая вон? Горячо пошел работать в них родной наш разум. Дай-ка мне еще распахнуться в нынешний год, а на следующий покос пойдет добрый».
Де Пуле называет отношение Кольцова к Белинскому «раболепным». Очевидно, так думали и чиновники, и преподаватели гимназии. И купцы. «Им, – продолжает де Пуле, – казалась чем-то болезненным в Кольцове эта страсть к пропаганде крайних идей Белинского, выразившихся, например, в известном письме его к Гоголю, идей, которые в устах Кольцова переходили в отрицание всех основ русской жизни; болезненным явлением потому они называли эту страсть, что Кольцов не стеснялся ни местом, ни временем».
Пассаж этот во многих отношениях примечателен и для характеристики воронежского и даже – шире – русского общества, и для уяснения отношений, существовавших между Кольцовым и Белинским. Любопытны самые нелепости и ошибки этого пассажа. Ведь «крайние идеи» Белинского выразились, например, в письме к Гоголю, то есть в 1847 году, а Кольцов умер в 1842 году.
Между тем эти нелепости и ошибки воронежского биографа не случайные оговорки и не простые ошибки памяти. Память, правда, русскому обществу действительно во многом отшибло после 1848 года, а ведь именно в этот год де Пуле возвращается в Воронеж. Но речь не только о Воронеже. 1848 год – год французской революции, год революции в Германии, год венгерского восстания, но соответственно и потому же 1848 год – и год небывалых репрессий со стороны контрреволюции на Западе, год усиления реакции в России, год, когда меры по обузданию литературы и печати вылились в создание всезапрещающего бутурлинского комитета и ужесточение цензурного устава. Россия, умевшая отвечать на любое такое декретирующее дело дискредитирующим словом, еще раньше назвала этот устав чугунным. Короче, в русской общественной жизни началось так называемое «мрачное семилетие».
Белинского, как символ неблагонамеренности, с ожесточением демонстрируя благонамеренность, ругал и отвергал обыватель, и прежде всего, конечно, обыватель образованный; обыватель-писатель и обыватель-читатель здесь-то уравнялись, наконец, в положении, ибо писать было нельзя (имя Белинского было запрещено в печати), читать тоже было нельзя (Достоевский, в частности, и за чтение письма Белинского к Гоголю отправился на каторгу, да и то в виде милости: она заменила первоначальный приговор к расстрелу). Обыватель мог только говорить, и он, как всегда, говорил. Конечно, горячо и искренне осуждая Белинского, а вместе с ним и Кольцова, как человека, «раболепно» подчинившегося авторитету Белинского.
Уже и раньше в самом характере таких осуждений Белинского и Кольцова было много общего. «Стал ваш журнал и особенно вас сильно ненавидеть „Москвитянин“, – сообщает Кольцов в Петербург московские новости из Воронежа. И не случайно из Воронежа: „У нас, в Воронеже, живет один его сотрудник, бывший товарищ по университету Погодина, довольно ученый человек, убитый судьбою, чудак с старыми понятиями, претензиями и похвалами на их молодое время и с бранью на все новое, особенно на философию, – хоть они прежде всего и корчат из себя уродов-философов. При встрече с ним он прежде всего об вас ни слова, а теперь только слова о „Записках“, ну и беда – брань без конца. И на вас пуще всего. И знает уж почему-то, что вы выгнанный студент, дурной самой жизни молокосос, неуч, а взялся говорить о людях порядочных, умных, воспитанных, образованных“.
Но дело не в чудачествах, не в дружеских симпатиях к Погодину его старого приятеля некоего Баталина – речь не о нем. Потому что и через много лет тот же голос консервативного воронежского общества слышится и в словах представителя уже другого поколения – де Пуле: «Малый запас сведений» Белинского и «неохота к медленным трудам» не могли не отразиться на Кольцове. Если в литературном обществе Белинский многим не уступал сведениями, то нельзя отрицать, что в современном ему русском обществе очень много было людей, серьезнее его образованных, нельзя не пожалеть, что он далеко не мог сравниться с ними».
И здесь дело не только в голосе воронежского общества. Русское общество в целом и часто в лице очень разных, прежде всего, конечно, консервативных своих деятелей, многократно изрекло в адрес Белинского подобные обвинения.
Так, в свое время немало брюзжал по поводу «необразованности» Белинского А.В. Дружинин.
Лишь через несколько лет «западник» Дружинин поймет: «Если б он (Белинский. – Н.С.) стал заниматься русской литературой лишь после прочного курса наук на хороший иностранный манер, – мы, может быть, дивились бы его эрудиции – но любовь к своему родному уцелела ли бы в нем с его настоящею силою? Не одна врожденная, горячая преданность ко всему родному, но самые обстоятельства многотрудной и часто горькой жизни развили в Белинском ту любовь, о которой мы теперь пишем. Эти обстоятельства направили горячие инстинкты будущего критика в данную сторону, сосредоточили их и не дали разбросаться в многостороннем энциклопедизме».
Но все это Дружинин напишет уже в 1860 году. В тридцатые же и сороковые годы, особенно в Воронеже, осуждение Кольцова неизменно подкреплялось и усиливалось обвинениями в адрес Белинского, и наоборот, а уж после 1848 года тем более. К осуждениям Кольцова добавлялось многое такое, чего, может быть, в иных условиях и не добавилось бы. Тем не менее об отрицании Кольцовым «всех основ русской жизни» вспоминается, очевидно, верно. Ведь здесь уже действительно на первый план выступали личные впечатления. Отсюда и точное ощущение такого отрицания, как «страсти», и слова о том, что Кольцов «не стеснялся при этом ни местом, ни временем».
Нужно иметь в виду только, что когда речь в связи с Кольцовым идет об отрицании «основ», то вряд ли стоит говорить о политическом радикализме как таковом. Это было именно отрицание самых «основ», «основ» в гоголевском смысле как отрицание всего уклада жизни пошлой, бездуховной, «материальной», по постоянному слову самого поэта.
«В нашем материальном городке, – рассказывает Кольцов князю Вл. Ф. Одоевскому о вечере, проведенном у графини Евдокии Петровны Растопчиной, известной в свое время поэтессы, – после этой пошлой толпы людей и дрянных женщин, такая встреча невольно погружает душу в сладкое упоительное забвение; заботы, горе, нужды как-то принимают другой образ, волнуют душу, но не рвут, не мучат ее».
Потому же так близки Кольцову лермонтовские утверждения и лермонтовские отрицания. Ведь такие отрицания и у Лермонтова, как и у Гоголя, оказались отрицанием «основ». Следовательно, дело здесь было не в Белинском, а прежде всего в самом Кольцове. И ие только критик влиял на поэта, но и поэт на критика. Появлялись взаимодействия, взаимовлияния, взаимоотдачи.